Он промолчал так многозначительно, что всё получилось гораздо правдивей правды, и больше уже никогда не получал он двоек. Теперь маленького Шальина жалели все и даже баловали, если он делал особо хмурое лицо. Отличники давали ему списывать. Хулиганы стали защищать. И вскоре его из жалости поцеловала самая красивая девочка в классе, а за нею следом перецеловали все остальные, даже страшные. На переменах они запирали дверь класса на ножку стула, чтобы гладить Кешу без помех по стриженой макушке, прижимать к себе наперебой, вытирать ему запачканное лицо платочками, наслюнявленными для большей чистоты.
– Бедненький, – тискали его даже старшеклассницы и называли кузей.
Потом, во взрослой жизни, это выручало почти всегда, в самых разных отношениях и в самых трудных случаях жизни: «Я – не родной, вообще-то. Мне всегда не хватало чисто человеческого тепла, между прочим». Но помогало почему-то временно…
– Какая же это ложь? – рассуждал теперь сам с собою Кеша, обхватив кружевную подушку. – Просто я с глубокого детства осознавал себя особенным, не похожим на других! Таков удел талантливого человека. Для меня, как и для Хрумкина, это не составляет тайны. О, только он меня и понимал! Остальные, сволочи, выгоняли на улицу рано или поздно. Плебеи…
Кеша, в который раз, потосковал о том, что флейтист теперь очень далеко, и, укрывшись с головой мягким одеялом, заснул снова с большим удовольствием. Однако во сне он сразу стал понимать: такое ещё никогда не снилось ему – потому что не могло сниться прежде.
В безмерном удивлении он обнаружил себя на пасмурном весеннем холме, совсем безлюдном. Кеша стоял в дырявой, чужой обуви, глядя себе под ноги. И одежда на нём была не его. Из коротких рукавов фуфайки, прожжённой в нескольких местах, неприятно торчали его оголённые едва не по локоть руки. Они казались огромными и чужими.
Рядом с ним зеленела тихая весна его детства. Татарник ещё не выпустил ножку и лежал на земле, плоский, распластав зубчатые листья вокруг себя. Но редкие одуванчики уже нежно желтели тут и там.
Вдруг Кеша вспомнил, что поезд на запад может уйти без него, и страшно заторопился. Расчёсанные и прибитые весенними дождями, серые космы старого пырея спускались с холма. Сходить по ним было неудобно, словно по изморози или по свежей пороше.
– Скли-и-изко! – говорил ему в спину какой-то знакомый, тоскующий женский голос. – Ой, склизко!
Однако Кеша не останавливался. Он только подтягивал короткие рукава фуфайки пониже и переступал в дырявых чужих башмаках, спускаясь по холму лесенкой довольно ловко.
Вдруг, уже в низине, тёмный овраг распахнулся перед ним, похожий на пропасть. Кеша заглянул в него боязливо. Там, на глубоком дне, утонули в далёком и дымном зелёном свете давно умершие, свалившиеся от старости деревья. И зелёный этот лесной свет втягивал в себя Кешу ощутимо – как влечёт любопытного человека вода, мерцающая на самом дне глубокого колодца.
Кеша попятился в страхе и стал искать другой путь. Он увидел плохо наезженную дорогу, которая шла непонятными, странными кругами, приминая луг. Потом дорога уходила беспутно вверх, на тот же самый холм с листьями татарника, и взлетала в небо с вершины. «Приехали!» – сказал Кеша во сне так громко и недовольно, что почти проснулся.
Однако поезд уже шёл, в котором ехал, кажется, и он, не видящий себя. И всё сбылось, и всё свершилось самым радостным образом. И колёса мчали Кешу именно туда, куда он хотел. И даже выстукивали неустанно, нарочно для него: «Запад. Запад. Цивилизация, запад, Бодлер… Хэм! Хэм! Хэм!» Поезд уносил его из этой пресловутой жизни, в которой он так ужасно завяз, в иную! В настоящую. Навечно.
Но за вагонным окном, меж тёмных дубовых стволов, ещё ходили кругами тёмные тени, и прятались, пропадали в свежей зелени молодых листьев. И Кеша боялся, что эти тени вот-вот выхватят его из поезда и уже не отпустят никуда. Он крепче вцеплялся в оконный металлический стержень, на котором болталась занавеска, и вжимался в угол купе всем телом. Только лёгкая душа его не понимала, что вагонное стекло отделяет Кешу от воли и весны. Не чувствуя никакого препятствия, она летела рядом с поездом, над оврагами.
Душа взмывала над холмами. Потом долго мчалась вдоль бледных песчаных дорог, над ландышами, цветущими по обочинам, и над красноватыми вершинами маленьких клёнов. И это неуправляемое поведение души не нравилось Кешиному телу, трясущемуся в вагоне одиноко.
Должно быть, дождь прошёл совсем недавно. Потому что бросался в глаза то и дело нестерпимый блеск мелькающих в окне зеркальных лужиц. Кажущиеся совсем тёмными и глубокими, они вдруг вспыхивали сильным мгновенным светом – и гасли. И самовольная душа, летящая за окном состава, никак не возвращалась в вагонное душное тепло.
Но поезд шёл и шёл. И тело ехало и ликовало уже само по себе. И колёса выстукивали – «скорей, скорей, скорей»…