– Бог простит, Матрёнушка… – тихо, проникновенно сказал старик, всхлипнув от большого чувства. – Ты уж меня прости только. Куда я без тебя? Без тебя я – кого?.. Нет я без тебя никого.
Бронислава погромыхивала посудой. Всхлипнула чуток, совсем коротко, и тётка Матрёна. Размеренно стучали часы. Громко щёлкнуло и стрельнуло в печи горящее полено. Пламя гудело в печи ровно и напевно, как гудит жаркий пчелиный рой, зависший над цветущим лугом.
– Да, много хорошего на свете… – рассеянно, будто из сна, проговорила Бронислава. – Ой, много…
Лежать под тёплым одеялом стало жарко до невозможности. Кеша откинул его к ногам и заложил руки за голову. «А может, так и жить надо?» – неожиданно подумал он. Но тут же зевнул: скучно. Большому кораблю необходимо большое плаванье. И потом – глобус, он же крутится. Вертится туда-сюда…
– …А я-то кого? Уж через месяц после свадьбы его ведь скамеечкой маленькой ударила. По голове треснула, – виноватилась тётка Матрёна. – Напополам скамеечка-то раскололась.
– Ну, оно ведь помогло, Матрёнушка, – засмеялся старик тихо и счастливо. – Оно ведь – за дело было. Ой, за дело.
– А у тебя скамеечка-то есть? – озаботилась старуха так, что под нею опять заскрипел стул. – У тебя, у Доброй?
– Есть, есть, – откликнулась Бронислава.
– Вот: хорошо. А то вам, добрым-то, без скамеечки подавно нельзя, – успокоилась тётка Матрёна. – Без неё до беды недалёко. А она – помогает… Он сам потом и починит, мужичок твой. Как мой чинил. И тебе же в пояс поклонится, когда состарится: благодарю, скажет, что не избаловался я. Не испаскудился, да… Гляди, а то бы я свою дала, чинёную. На память.
– Зачем?! Есть у нас! – отказывалась от старухиной скамейки Бронислава. – Целая пока что. И для чего хорошие скамейки за худые дела об головы дурные ломать? Что, кулаков, что ль, нету? Они, кулаки, сами заживают, безо всякой починки. Небось, проверено. Не один раз…
Кто-то на кухне давно и задумчиво размешивал чай в стакане, постукивая ложкой по кругу.
– Миня уж больно горько на паперти плакал! – расстроилась тётка Матрёна, и стук оборвался. – Жаловался.
– Батюшки-светы! На что? – встревожилась Бронислава.
– Его около ларька городского кто-то дураком обозвал.
– Да кто? Дядька Летунов, охальник! – объяснила Бронислава старухе. – Все говорят.
– Вот Миня-то на паперти и плакал: «Не дурак я», – уважительно рассказывала тётка Матрёна. – Я уж его уговаривала: «Какой ты дурак? Миня? Да ты что?.. Нет. Ты у нас – умный самый! Ты у нас – боярин!» Ну и мать-то его, Дуся, тоже – тут стоит, поддакивает: «Умный! Боярин он у нас! Боярин. Конечно!»… Боярин-то вчера свечку съел. Не знай уж как теперь верёвочка-то – выйдет? Или нет? Беспокоилась, Дуся… Вот, Миню все за это и жалели. Пирогов ему мно-о-ого надавали. На милость.
– Ну, она медком пахнет, свечечка, – поняла Бронислава. – Он понюхал да и съел с аппетитом… Медку, наверно, хочет, боярин. Надо будет Дусе отнести… А вот захвати-ка им, тётка Матрён. Липовый. Тебе по пути как раз. А у меня ещё банка есть.
– Давай. А то плачет больно, Миня-то. Говорит: его резинку в роте держать заставляли и её попусту жевать, без конца, как скотина серку жуёт. Вот как издевались. Охальники… Разве же можно его так обижать? Он ведь наказанье на себе несёт за весь Буян! Так-то за грехи наши она, глупость, на нас, на всех, помаленьку бы раскинулась: в наказанье, на каждого. А Миня всю её, глупость, на себя одного ведь собрал. Взвалил ношу-то какую – на весь свой век взвалил! И несёт он её один, бедняжечка, нашу глупость, всю: целиком. И его же – обижают…
– Да, – вздохнула Бронислава. – И несёт, и везёт. Вон как рулит. Нагонит всё, да как бибикнет за спиной! Чтоб мы про глупость свою вспомнили, от которой избавилися… Прямо душа в пятки уйдёт. А он, бедненький, обгонит – и дальше тарахтит, свой груз везёт, в котором все, все мы виноватые…
[[[* * *]]]
Недовольный гостями, Кеша устал ворочиться в постели с бока на бок и затих.
– Дурдом, – проговорил он в подушку.
Но выходить к гостям ему отчего-то не хотелось. И будто колёса опять постукивали в его голове: «уезжать, уезжать, уезжать…»
Наконец, старики распрощались и ушли. И в дверях спальни тут же появилась улыбающаяся Бронислава.
– Ты вставать-то, Кеш, думаешь, нет? – поправляла она цветную косынку на голове то так, то эдак, поглядывая в сторону настольного круглого зеркала. – Спишь, как на каникулах. А я вот, с утра пораньше, лапши сварила. Тебе. Торопилася.
– Я слышал! Как там кипела работа. Безостановочная, – проворчал Кеша с постели, однако оживился. – Лапша – на каком бульоне? Надеюсь, на мясном?
– Ой, у нас, в селе, кого сваришь? У нас по-простому…
– С чем? – привстал Кеша. – Лапша с чем?!.
– С петушиными потрохами. Похлебаешь в дорогу. Горячего. Да ватрушка у меня нынче с ванилью. Нина-то с Антоном вот по такому куску умяли! И старички тоже, без зубов, а хорошо приложилися… Пораньше я подсуетилась. А то как ты, голодный, поедешь?