Один за другим мы пробивали слои облаков. Первый — кипенно-белый, бугристый, на мгновенье вдали мелькнула немыслимо яркая полоска синевы. Но тут же справа и слева, снизу, обступила самолет грязно-серая пелена. И так — пять, десять, пятнадцать минут… Муть за иллюминатором становилась бесконечной, отливала зловеще-черными красками. Ниже, ниже… Крыло самолета теперь не казалось изящным, оно было равнодушно-тупое и серое, как шкура носорога. «А может быть, тучи упали на землю, мы рухнем вместе с ними, земли вообще не будет?.. И ничего нельзя сделать! Надо покорно сидеть на нелепом ящике. Все бессмысленно, как уличная толпа».
Стало страшно. Мой сосед икал, глотая слюну.
Но секундой позже — внезапный просвет. Сразу, совсем рядом открылась невысокая сопка. Блеклая зелень лиственниц была радостной. Самолет мягко шлепнулся на взлетную полосу, замелькали мимо грязные лужи.
Главный инженер алмазодобывающего рудника прислал в порт за мною «газик». Как только машина поднялась на сопку, выглянуло солнце. Вечерело. Шофер сказал:
— На севере погода как женщина: семь пятниц на неделе.
Мы ехали так быстро, что солнце скакало между островерхими лиственницами. Деревья были хилые. Стояли они на коричневых каменных плитах, лишь кое-где прикрытых подтеками высохшего белого мха.
В кабинете главного инженера Алексея Петровича Кравченко сидели люди. Длинный, худой, он поднялся ко мне навстречу.
— Простите, что сам не встретил. Я сейчас, как бог, един в трех лицах: начальник наш и его заместитель в отъезде…
Кравченко был молод — лет тридцати пяти — и говорил, стесняясь, должно быть, этой своей молодости, угловатости, объяснял, как много значило мое «добро» орокчонскому силикальциту, как важен мой приезд сюда.
— Вы нам год жизни дали! — сказал он взволнованно.
Я не понимал пока, почему и кто дал им этот год, и, естественно, пытался объяснить, что ничего особенного наш институт не совершил: консультация, каких много, обязанность, за которую мы получаем зарплату. Так оно и было на самом деле.
Кравченко с некоторою даже досадой отмахнулся от моих слов и, еще раз извинившись, попросил подождать, пока отпустит людей.
— Так договорились, Иван Сидорович? — спросил он лысого, безбрового толстяка с глазами навыкате.
— Я на Севере кучерявым стал, — мрачно ответил Иван Сидорович и погладил затылок, — но никогда в таких случаях мы леса не делали. Вы ставите под угрозу пуск фабрики!
— Знаете что? В детстве у нас такая игра была: соберутся человек десять, кирпич вверх бросят: «На кого бог пошлет!» — и врассыпную. Много раз бросали, и ничего. А все-таки один из десяти до сих пор инвалидом ходит.
— Мне ваше детство, ваши проповеди не нужны! Мне нужно…
— Проповеди?.. Что ж, ни один поп, проповедуя добродетель, не станет ругаться матом. А вы меня заставляете это делать. В конце концов за технику безопасности я отвечаю так же, как и за пуск фабрики, и из-за вашего аврала распоряжения Фридмана отменять не стану! Надо было раньше думать о лесах.
— Раньше? У меня участок программу целого СМУ выполняет! Крутишься, как…
— Все! — опять перебил его Кравченко. — Земной шар тоже крутится. Считайте, что разговора нашего не было.
У толстяка лысина стала красной как помидор.
— Тут не земной шар! А север! Пуповина! Стержень! Это-то вы понимаете? — он хотел еще что-то выкрикнуть, но покосился на меня и, вздернув плечи, выкатился из кабинета.
Я рассмеялся. Кравченко тоже покосился на меня и недовольно сдвинул густые брови, обиженно выпятил губы. Ему, наверное, хотелось выглядеть солидным перед московским гостем, но от этого вытянутое лицо его стало совсем мальчишеским. Он спросил резче, чем надо бы:
— Что у вас, Нина Петровна?
Сбоку, у окна сидела зардевшаяся от волнения круглолицая девушка в кудряшках.
— Я насчет стульчиков, Алексей Петрович. Как бы хорошо в самолете установить! Зала у нас нет, так хоть там диапозитивы показывать…
— О-ох! — простонал Кравченко и прижал ладони к вискам. — Ну, ведь есть же, есть начальник мастерских, главный механик, профсоюзы ваши, наконец! Почему же с этим надо ко мне? Почему?
У нее были глаза удивленного пуделя, и ответила она как о само собой разумеющемся:
— Так ведь к вам же верней, Алексей Петрович. Детский сад, ребятишки… Если вы распорядитесь…
— Хорошо. Распоряжусь, — обреченно проговорил он. — Распоряжусь! — а когда она вышла и мы остались одни, возмущенно добавил: — Стульчики! А потом ночные горшки тоже ко мне потащут!..
Он заходил по комнате, пытаясь успокоиться. Что-то нарочитое, чересчур аффектированное было в его жестах, походке — так показалось мне. Но тут он остановился прямо напротив меня и сказал тихо, устало: