Делагарди внимательно прислушивался, низко нагнувшись к столу. Когда рязанцев уводили, один из них, что был с казацкой саблей, обернулся, бросил коротко:
— Одумайся, князь, покуда не поздно…
— Я — государев воевода, — отрезал Скопин.
Делагарди, уловив в его ответе неуверенность, сказал:
— Ты заслужил, князь, чтобы быть царем.
Вечером, узнав, что рязанцы снова хотят говорить с ним, Скопин велел позвать их в шатер. Тяжелы были думы воеводы… Дядя губил государство, Михайло Васильевич это хорошо понимал. Злоба и местничество чумовой заразой ползли во все концы Руси. Мир со шведами выторговали ценою больших уступок и потерь. Дружба со шведским королем была ненадежна. Опоры нигде не было. Боярская дума, что распутная девка, готова была поддаться Сигизмунду и его сыну. Казна пуста. С грехом пополам он собирал деньги на жалованье шведскому войску. Всюду ропот… Рати обносились, пятую неделю войско сидело на плесневых сухарях.
Вызванные к нему рязанцы видели, что воевода был не в гневе, но и той решимости, на какую они надеялись, не замечали в нем. Воевода стоял к ним боком, не глядя, молча пригнув крупную голову, угрюмо слушал их речи. Чем больше и горячее говорили рязанцы, тем тяжелее становилось на сердце Скопина. Он ничего не ответил им, а начальнику же своей стражи отдал указ:
— Сделай так, чтобы они невредимыми добрались до Рязани…
Делагарди заметил:
— Твои враги, князь, узнают, что ты не донес Шуйскому. Остерегись!
— Я не могу предать этих людей. Моя совесть чиста. Завтра мы возвращаемся в Москву.
XXXII
Двенадцатого марта 1610 года над посадами загудели все московские колокола. Колокола, купола, стены домов — все было обвито чистейшей изморозью. Пела, как некогда в славные времена, многозвучная медь, славя спасителя державы, верного и некорыстного своего сына. Двенадцать пономарей впеременку трудились на Иване Великом. Гул сего главного колокола плыл, мощный, раскатистый, над Москвою. С первыми ударами сего колокола народ: чернь, холопы, торговый и посадский люд, ярыжки[54]
, корчмари, мясники, накинув нагольные душегреи и полушубки, повалили изо всех посадов, чтоб встретить молодого и славного воеводу. Матери с младенцами, глубокие старики, юродивые и всякие Божьи люди — все со слезами радости бежали в одну сторону — на Волоколамскую дорогу.В Микиткином кабаке, как и всегда, было людно, колготно, с вечера все угорели от дыма — за зиму расхудились печи, а Гурьян, уже не в той силе, как в былые времена, не мог управиться по хозяйству. Зиму просидели, перебиваясь из кулька в рогожку, получая ломаные гроши. Задолжал Шенкелю и Паперзаку, — те по-прежнему жирели, копя золотишко. За зиму Паперзак скупил еще три кабака и две бойни, а Шенкель с Мильсоном прибрали к рукам все кузницы вдоль Неглинки, рынки Скородома.
Как только ударил Иван Великий, Гурьян поднял всю свою нищую братию. Работница Улита по такому случаю надела лучшие обновы. В ее жизни свершилось важное событие: она сошлась со стрельцом, потерявшим в сражении глаз и руку. Несмотря на то что муж был и крив, и однорук, к тому же и заика, Улита не могла нахвалиться им.
— Такого мужика не сыскать во всей Москве! — хвасталась она. — Ужо што хорош, прям ангел небесный!
Микиткины харчевщики пришли к месту встречи, когда народ уже запрудил все ближние проулки и стогну, слышались радостные выкрики, иные плакали, лезли на колокольни, на крыши и деревья, чтобы увидеть того, кто, терпя нужду и лишения походной жизни, упорно, на виду у всего народа, служил своей земле, изгоняя алчных врагов ее.
— Скопину приспело сесть на царство! — говорил старый мясник, смахивая слезы. — Ужо он-то послужит Руси!
— Как же, ся-дет, — проговорил муж Улиты, — до-ожи-ида-айся, так ево и пустют.
— Царев брат Дмитрий точит нож на Михайлу Васильича.
— И женка его, змеища!..
Дмитрий Шуйский в это черное для него утро кинулся к брату, к царю. По распутням стеною с иконами и хоругвями двигался в западную сторону люд. При виде сермяжного холопства, спешащего с неслыханным ликованием встретить того, кто не так давно еще бегал босым мальчиком, при виде непочтительности и равнодушия к нему, более близкому к государю и прямому его наследнику, Дмитрий не думал больше ни о совести, ни о родстве. Зависть и ревность терзали его. «Торопишься к трону! Ты его не получишь! По праву он мой, а станешь поперек… не взыщи!»