Ульяна не бросилась, хотя сердце противно саднило и сжималось от жалости к бывшему, прекрасно понимая, что таким вот способом Пятков снова поквитался с ней. И даже вечером, засыпая, она, осторожно тиская слегка занывшую грудь, все жалела и думала: ну, все, голубчик, допрыгался. После такого провала никто на телевидении о тебе и не вспомнит. Страна любит героев, а ты ни дня не продержался. Что же ты, как лошок, поверил сладким, как сказки Шехерезады, речам Пяткова?
Утром, в плохом настроении, она вышла из дома и, озираясь по сторонам, чтобы снова не нарваться на Сереженьку, пошла к покосившемуся домишке бабки Сони, пожалуй, самой колоритной личности в их династии, наивно полагая, что отец будет еще трезвым.
В дворике, грязном, заваленным всяким хламом, Ульяну визгливо облаяла тощая черная собачонка, намертво привязанная к разваливающейся будке. Двери в сени оказались приоткрыты. Отодвинув болтающуюся на дверях грязную тюлевую занавеску, Ульяна вошла внутрь и вздохнула. На кухоньке, за столом сидел отец, с трудом сфокусировавший на дочери взгляд мутных, воспаленных глаз.
Ей показалось, что отец попросту не узнал ее. Ни тени чувств не мелькнуло на его опухшем, покрасневшем лице. В горнице брякнуло, звякнуло, а потом оттуда, покачиваясь, хватаясь за косяки, вышла бабка Соня, высоченная, похожая на бультерьера с ее толстым носом и маленькими глазками.
– Явилась, не запылилась. Уж три дня в городе, а чтобы к родному отцу зайти, да бабку попроведать, не сподобилась. Али мы рылом не вышли? Чего не разулась? Ходют тут, грязь таскают, а я полы мой за ними…
Ульяна выразительно покосилась на грязный пол, не видевшие тряпки как минимум год, но старуха сделала вид, что не замечает ее взглядов.
– Витька, глянь, кто пришел. Это ж Улька, дочь твоя.
Папенька снова поднял глаза, собрал взгляд в одну точку, поморгал и начал расплываться в пьяной ухмылочке.
– О, доча пришла…
– Доча пришла… – проворчала Соня и бухнула перед отцом кастрюлю с картошкой. – Ей и дело до тебя нет, как и мамаше ее. Сегодня только видела. Я ей: Римка, Римка, а она и ухом не ведет. Нос кверху, вроде как и не люди мы тут, чернь ползучая, грязь под ногтями…
– Выбирала бы ты выражения, когда о моей матери говоришь, – зло сказала Ульяна.
– А ты мне не указывай. Я в своем доме: что хочу, то говорю.
– Можно подумать, в чужом доме ты постесняешься.
– И в чужом не постесняюсь. Не привыкла я чтоб кто попало перечил. Сроду ни перед кем спины не гнула. И тебя не забоюсь, хоть ты и в телевизоре теперь. А что толку-то с твоего телевизора? Кабы польза была, а ведь маята одна да бесстыдство. Кто б мне сказал, что ты вот так будешь голой задницей вертеть, я б тебя в детстве своими руками зарубила.
– Тебе не привыкать.
– Поогрызайся еще, соплячка…
Ульяна, присевшая было на колченогий табурет, взвилась вверх и жарко задышала, готовясь к заведомо проигрышной баталии, но сейчас спускать хамство меркой старухи она не хотела. Хватит того, что, жалея мать, столько лет старалась сглаживать острые углы, угождая этой старой мегере. Отцу она приходилась теткой и, за исключением уехавших на Украину сестер, давно позабывших о брате, осталась единственной родственницей. Немудрено, что после развода, отец пристроился к ней, помогая по хозяйству, а чаще – пропивая немудреную пенсию.
Бабка Соня была в семье на особом счету. Ей было уже за восемьдесят, но судя по ее бодрости, чувствовала она себя неплохо, помирать не собиралась и могла дать отпор кому угодно, и языком и, если надо, руками. Связываться с ней никто не хотел, а за глаза называли душегубицей, не погрешив против истины.
За решеткой Соня побывала дважды. Впервые – на малолетке, и, по сути, ни за что. Ее, только окончившую школу, определили в ремесленное училище-интернат с драконовскими порядками, откуда Соня сбежала. По тем временам подобный поступок приравнивался к саботажу и едва ли не измене Родины. Соню отправили в лагерь, откуда она вышла прожженной уголовницей с искривленными понятиями о своей жизни и жизни вообще.
Не сломай лагерь ее судьбу, может, она и жила бы как все, но прогибаться, как пел известный певец, под изменчивый мир, Соня больше не собиралась. Замуж ее, тем не менее выдали, несмотря на шлейф уголовной репутации, правда и мужа подобрали соответствующего: дважды судимого, пьющего и распускавшего руки. Семейная легенда не донесла до Ульяны имя этого несчастного, отважившегося поднять на Соньку руку, но финал этой истории знала вся семья. Поздно ночью зверски избитая Соня взяла топор и одним ударом перерубила спящему мужу шейные позвонки, а потом закопала тело в огороде, как Скарлетт О’Хара труп убитого янки.
Правда, скрыть следы Соне так и не удалось. Кто донес на нее Ульяна не знала, но именно тогда Соня отправилась на нары во второй раз, заявив на суде патетическое:
– Ни о чем не жалею. Я б его, падлу, и второй раз завалила…