Ответить на этот вопрос невозможно, не поставив другого – о соотношении авторского замысла и умения воплотить этот замысел в жизнь. Самый сложный из всех вопросов, относящихся к «ситуации романов Пятигорского». Прежде всего, его романы – с точки зрения профессионального беллетриста и профессионального критика – кажутся литературно совершенно беспомощными. Это касается и композиции, и сюжета, и – порой – языка. Автор периодически теряет персонажей, сюжетные линии, герои все как один говорят одинаково, так что надо сильно потрудиться, чтобы не перепутать их. Однако чем внимательнее читаешь эти сочинения, тем больше сомнений вызывает версия «неумелого автора». Во-первых, когда нужно, он делает все как положено; любители «нормальной прозы» найдут у Пятигорского несколько совершенно замечательных описаний архитектуры, городских пейзажей и костюмов действующих лиц. Во-вторых, литературные «промахи» в этих трех романах настолько вопиющи, что автор, который провел свою долгую жизнь, читая книги, – и в частности беллетристику – не мог не заметить собственных оплошностей. В-третьих, и это самое замечательное, все несуразности ровным счетом никак не сказываются на удовольствии от чтения романной трилогии Пятигорского, не мешают, наоборот – своей очевидностью указывают на некую внелитературную реальность, находящуюся за этой литературой. Получается, что все это было сделано намеренно? Тоже вряд ли. Такого рода приемы настолько сложны, что их очень редко применяют и гораздо опытные писатели, а Пятигорскому было явно не до «литературы» (в бодлеровском смысле, который подхватил Кортасар во фразе «а дальше только литература»). Так что можно предположить только одно – равнодушие. Автору этих трех романов было совершенно все равно, как они устроены, он был сосредоточен исключительно на романе как способе какого-то иного высказывания, нежели философский трактат или лекция, но в этом способе он видел не «особенности жанра», а топос, особенное место сознания, в котором он сам был способен понять (точнее – воспринять) новые смыслы. Это как вы приходите в церковь или в масонскую ложу, чтобы сознательно участвовать в ритуале, который начинается и заканчивается в этом самом месте, – но для этого же совершенно не нужно разбираться в церковной архитектуре или в ремесле каменщика! Сознание Пятигорского намеренно оказывается в топосе европейского романа Нового времени, а то, что декорации возведены на скорую руку, не значит ровным счетом ничего. И тогда возникает следующий вопрос: что за смыслы воспринимал (или пытался воспринять) автор в этой – созданной им самим – ситуации?
И вот здесь от темы «литературы» мы переходим к теме «истории». И я вынужден вернуться к своей персональной истории, к злополучному эссе, сочиненному больше двадцати лет назад. Там можно прочесть следующее: «Постоянный герой прозы Пятигорского живет не в истории; он окружен контекстом; в лучшем случае, вокруг него история обессмысливается (как для Михаила Ивановича из „Вспомнишь странного человека…“), и герой вынужден спасать себя, свою мысль, цепко держась за нее. Контекст этому герою малоинтересен. Поэтому в „Философии одного переулка“ так мало о кошмаре 1930-х годов, ибо это – контекст». Иными словами, тогда я представлял себе историческую концепцию «Философии одного переулка» (и первой части «Странного человека») Пятигорского следующим образом: мол, существуют эпохи, наполненные неким объективным смыслом, который поддерживается значительной (или самой активной) частью участников этой эпохи. Такие периоды можно назвать «историческими». Потом смысл уходит (или живущие в то время люди перестают его «держать», если воспользоваться терминологией эссе Пятигорского о Мамардашвили), и «история» превращается в «контекст», только мало кто это замечает. Лишь некоторые избранные (а все романы Пятигорского как раз об избранных) видят, что происходит, и тогда они должны стать чужими этой ситуации контекста, отойти в сторону, превратиться из «действователя» в «наблюдателя» – и только это может спасти личность от тотального обессмысливания. Концепция красивая, отчасти шпенглерианская, но – как сейчас совершенно очевидно – не имеет никакого отношения к Пятигорскому. Думаю, он оттого и носился с этим несчастным моим текстом, что ему было забавно посмотреть на себя, на свою мысль, как на чужую ему самому.