Раза три за день организованно проходили немцы. Угрюмые, злые, они вытаскивали итальянцев из домов, прикладами и окриками сгоняли их в кучи и гнали на бугры, где уже совсем близко гремели танковые пушки, явственно тревожили тишину пулеметы.
Вечером у Казанцевых остановилась бронемашина на гусеницах. На снег повыпрыгивали дюжие, как на подбор, солдаты-немцы. В дом зашли три каких-то важных чина. Семью выгнали на кухню, сами заперлись в горнице. Потребовали молока, хлеба, о чем-то кричали, спорили. Чаще всего упоминали Кантемировку, Миллерово.
Филипповна загребла жар в грубке, закрыла вьюшки. В горнице гомонили все. Заскакивали погреться из охраны. Угрюмо и молча стреляли глазами, протягивали руки к теплу.
— Ты вот что, дед, — Филипповна воткнула иголку в шитье — накидывала заплату на дедовы штаны ватные, — отряхнула с себя обрезки и нитки к печке. — Уходи-ка на время из дома, не то на печку лезь. Кожухом накрою тебя. Тиф, мол, скажу. Им, по всему, проводник нужен.
Свои пришли ночью. Петр Данилович проснулся — дверь гремела и разваливалась от ударов. Руки на холоде в сенцах дрожали, не сразу нащупали засов.
Наконец щеколда отскочила, и в сенцы, сталкиваясь оружием, вошли солдаты. Запахло степью, табаком, холодом. Зачиркали спички, завозились спросонья в постелях домашние.
— Свет давай!
— Кипяточку, хозяйка!
— Да вы кто такие? — никак не могла очухаться только что уснувшая Филипповна. — Господи, да как же это?! — заохала, узнав, заспотыкалась, зашлепала босыми ногами к лежанке за валенками.
— Свои, маманя, свои!
— Как же скоро позабывали!
Зажгли свет. Жмурясь и поправляя наспех накинутую кофту, Филипповна оглядела задубевшие на морозе широкие лица, забитые снегом шинели, полушубки, матово блестевшее изморозью оружие, закрылась руками, заплакала:
— Господи, пресвятая владычица небесная… Ох, знали бы вы, как оно привыкать досталось…
— Немцу капут теперь, мамаша. Совсем капут.
— Какой же капут, милый, коли часу не прошло, они за этим столом сидели. Вон и следы их поганые, — показала на окурки на полу и бутылку с замысловатой наклейкой на подоконнике.
— И куда же они бежали?
— Про Миллерово все спрашивали, старика забрать хотели. Пришлось брехать: в тифу, мол.
Бухнула дверь, впустила клубы морозного пара. Вошли еще четверо и сержант с ними.
— Сергеев, Ловеткин! В охранение!
— Душу дай отогреть. Окаменело все внутри.
— Сменю пораньше! Айда!
Петр Данилович вышел набрать хвороста в печку. Большая Медведица косо черпала ковшом в Максимкином яру алмазные россыпи снегов, мелко и жестко пересыпались в морозном небе звезды. В огороде, перхая на морозе, солдаты ставили пушку. На этом краю, мимо школы, в Покровский яр спускались танки. Мощный гул их ударялся о слюдяной свод неба, падал вниз, валом катился над степью.
Казанцев остановился с вязанкой у порога. Шум на Покровском яру напоминал ему шум большой воды, когда она, истомившись ожиданием, решительно устремляется с полей в яры и лога, сливается в мощный поток. И не пытайся кто остановить его: знать, так пришла тому законная пора.
— Небось, самосадец жжешь, папаша? — хрустя валенками, подошел часовой, курносый щекастый парень, дыхнул в оголенные наготове ладони.
— Самосадец, — Казанцев положил хворост к ногам, никак не мог дрожащей щепотью отмерять из кисета солдату на закрутку.
Раич не спал уже несколько ночей, поэтому ничуть не удивился стуку: он успел уже все обдумать и ждал его. Он ждал его, пожалуй, с той самой ночи, когда вышел на шорох и нашел под дверью газету «Известия» и тут же на душной веранде при свете итальянской сигареты прочитал Указ Верховного Совета СССР о награждении сына золотой медалью Героя и орденом Ленина. Газета и сейчас лежит в сарае за стропилами. Стоит поднять руку, и он достанет ее. Еще в ту ночь он понял, что судьба его решена. Финал был пока далеким и смутным — немцы штурмовали Кавказ, вышли к Волге, — однако в неизбежности его, финала, он уже не сомневался. Бежать куда-нибудь снова не было ни сил, ни желания. В гражданскую войну, когда все рушилось, и ошибки личной жизни наслаивались одна на другую, можно было еще сослаться на жизненную незрелость. Тогда были силы, свобода, молодость. Он мог сняться с одного, с другого места, кружить по Дону и югу России, как волк в зимнюю стужу кружит около жилья.
Теперь ничего этого не было. Даже если и скроется он, жизнь придется доживать в волчьем одиночестве. Старший сын, боль его, потерян для него навсегда. Жизнь разъединила их давно. А теперь и смерть свою руку приложила.