Вот уже много месяцев, а может быть, и лет я жила, сжигаемая одной-единственной страстью — увидеть море. В кухне над столом, на котором моя бабушка вечно что-нибудь стряпала, висела карта Европейской части СССР, и я подолгу рассматривала моря. Черное было похоже на сердце, Каспийское — на галошу, маленькое Азовское — на лепесток, а Балтийское, обрывавшееся Финским заливом, — даже не известно на что. Бабушка говорила, что Черное море самое красивое, всегда лазурное, нежное и ласковое и только во время шторма бывает черным, за что так и названо, но шторма на нем она никогда не видела или забыла, так как память о Черном море была связана у нее с лучшими воспоминаниями о свадебном путешествии, когда мой дед провез ее мимо Азовского, которое ей не понравилось, потому что было серое и тусклое, как озеро, мимо Каспийского, которое бросало сероватые пенные волны на берег, и, наконец, вывез к Черному, где она даже купалась в длинной батистовой сорочке, поскольку о купальных костюмах тогда еще не имели понятия…
От этой поездки сохранились старые открытки: среди кипарисов и пальм Ново-Афонский монастырь и каменистый берег, омываемый волнами, самыми нежными, самыми теплыми, самыми лазурными. Я тайно от всех рассматривала морские виды и, храня на своем лице невозмутимое равнодушие, как бы невзначай выспрашивала тех, кто видел море, какое оно и виден ли противоположный берег, как, например, — у реки. Берегов не видно — получала я всегда один и тот же ответ. Как это, не видно! Такого количества воды я все-таки не могла себе представить даже в весенние дни, когда на Волге наступало половодье и я шла на набережную внешне как бы на прогулку, но на самом деле с тайной надеждой, что вдруг Волга за ночь превратилась в море. Увы! — такого не случалось. Тоска по морю становилась невыносимой, и однажды небрежно, как бы просто так, я сказала своей подружке:
— Вот бы море увидеть…
— Подумаешь, море… Вода и вода… Вот бы на Красной площади побывать…
На Красной площади в Москве я уже была, и мне ничего не оставалось, как покорно и скромно промолчать. Я засыпала и просыпалась с мыслью о море, и меня начал даже преследовать какой-то смутный страх: вдруг я умру, а моря так и не увижу. Вскоре этот страх неожиданно перешел в другое предчувствие: я умру, когда увижу море, умру от восторга, от разрыва сердца, как в старинных романах, когда возлюбленная, пройдя сквозь все муки терпеливого ожидания, умирала от счастья на руках у своего рыцаря.
Вот почему, стоя в послевоенном Калининграде (бывший Кенигсберг) у могилы Канта, я чувствовала себя стреноженным жеребенком или птицей в клетке. Там, всего в нескольких километрах отсюда, было море, нет, не залив, а открытое Балтийское море, та самая его часть, которая не умещалась на той старой, выцветшей карте, висевшей дома над кухонным столом. Но странно, ничто не напоминало о море: ни ветер, в котором я еще не научилась распознавать запахи водорослей, ни горизонт, за который убежали стрельчатые готические крыши, а вовсе не серебряная полоска моря. Вокруг все напоминало о войне, о смерти, и на земле вместо прекрасных цветных морских камешков валялись осколки от бомб, снарядов и мин. И я опытным взглядом уже сортировала их, так как все свое сознательное детство вместе с другими ребятами собирала и коллекционировала разнокалиберные осколки.
И все-таки мне стоило диких мук держать себя спокойно и с медлительным достоинством дожидаться встречи с морем. Возможно, на моих еще детских устах гуляла та роковая улыбка, которая выдавала меня, все мое существо… Впрочем, я старалась не смотреть никому в глаза: в них можно было прочесть ожидание смерти, ведь за встречу с морем я готова была заплатить жизнью…
Подробности этой встречи моя память сохранила до мельчайших деталей. Мы еще довольно долго ехали, пока, наконец, не попали в чистенький и благообразный, будто и не тронутый войной, городок.