— В нашей тайге, — объяснял он, — живут добрые оборотни. Вон лесник Синев Ленька с сыном идут за грибами, глядь: беленькая собачонка, невидная такая, а беленькая-беленькая, прибилась и ласково хвостом виляет. «Возьмем, что ли, сынок, жаль кроху, мала, вишь, в брусничнике путается!» Несет ее Синев Ленька на руках, а идти ему вроде мешает что-то; он ногами-то отпихивал, отпихивал. «Да что это такое, — думает, — мешается?» Посмотрел вниз, а у собачонки маленькой лапы до земли выросли, болтаются. Бросил он ее со страху и с сыном — ходу, оглянулся, а собачонка-то стоит улыбается и рукой, рукой-то машет! В нашей тайге живут добрые оборотни: им бы так, попугать, а зла не делают!
Потом объяснял еще, что, если помазать столбы солидолом, росомаха не полезет в лабаз и железом обивать не надо.
Я уходил на несколько дней высматривать капканы на дальних тропах и возвращался в теплую избушку, тогда он очень радовался, и мы подолгу беседовали. Осенью он был весел и шутил, а к середине зимы заметно упал духом, особенно плохо было, когда оставался один. Морозы стояли лютые, а он очень мерз, когда выходил что-нибудь делать: долбить лед пешней в проруби или возить дрова из поленницы. Я удивлялся, как он жил один до сих пор; теперь он только и делал, что кочегарил печку да пек лепешки, много молчал, о чем-то сосредоточенно думал, и думы, по всему видно, были тягостные. В конце концов старик обмолвился, и я узнал: он вдруг вспомнил, что все друзья и братья, его одногодки, умерли, никого нет, даже тех, кто чуть младше. Все они были здоровыми и дожили до преклонных лет, а он, слепой, еще живет, и это нехорошо, потому что года давно вышли и время уходить уже настало.
Так вот что: время «уходить» пришло!
Я знал, что намерение старика — дело нешуточное. Он всю жизнь выказывал недюжинную волю, когда тянул лямкой лодки с кооперативным грузом от деревни к деревне и когда после ухода на пенсию стал жить один среди тайги. Он и сейчас только усилием воли мог умертвить себя. Я думал, что все дело в очень сильном морозе, который давит на сознание человека, угнетает. Выйдешь на лыжню — пар изо рта выходит с шумом, деревья стреляют то здесь, то там не только ночью, но и днем; глубокий снег мелкий, колючий: если стоять, пальцы ног в теплых броднях прихватывает и лицо стягивает. Я говорил Семену, когда выходил ночью, что полыхает северное сияние, и он просил рассказать, какое оно. Я долго описывал, как выглядят движущиеся снопы феерического света — странная, фантастическая картина. Он слушал внимательно, а потом снова задумался о своем и неожиданно сказал необычно очень серьезно:
— Слушай, Борис, у меня к тебе дело.
Я насторожился: живем вместе, тайн друг от друга нет — и вдруг какое-то дело.
— …Брат Ганька умер, который родился поздней меня, Борис, меня теперь тоже смерть поймала. Я скоро умру, тут моя родня, предки, это наше место. Ну, слушай. Кеты хоронят по-особому. Надо, чтобы ты понял, как меня хоронить, и сделал все, как скажу, но надо дать слово.
Было ясно, куда его уже занесло. Настраивать старика на веселый лад в эту минуту — дело бесполезное, отшутиться — не время. Я почувствовал, что это для него слишком важно, и сказал, что сделаю все, как он мне расскажет.
— Даю слово, — произнес я спокойно и торжественно. — Похороню, если вперед меня умрете, не хуже, чем родичей.
И он объяснил, как все сделать, и показал брезент, в который его надо будет завернуть. Перечислил, что он возьмет с собой, и указал, где стоит дерево, которое он уже затесал. Возле него и надо будет рвать порохом, греть костром грунт и рыть могилу. Я слушал очень внимательно и говорил с ним так, чтобы не оставалось сомнений, что сделаю все как надо. И он поверил. Он остался удовлетворенным, что нашел, кому доверить столь важное дело, и немного даже оживился. Мы потом не возвращались к этой теме, но я видел, что он ждет последнего своего часа. Он внутренне готовился уйти спокойно, но это не удавалось. Энергия другого человека заставляла и его вести деятельную жизнь, и тогда не оставалось времени для мыслей о смерти, повседневные дела отвлекали. Я понимал: если бы не морозы, в эту зиму слишком уж лютые, он мог бы ходить больше и занять себя делом. Но в том-то и беда, что дел у него осталось мало, даже долбить прорубь он уже не мог. Ах, эти морозы и длинные-предлинные вечера, когда я уходил на путики и ночевал в других избушках, — тишина давила, а вечная его темнота и вовсе становилась непосильной тяжестью. Он встречал меня, будто мы не виделись год, а не восемь дней, видно было, что он и не чаял дождаться встречи.