Индия — страна многонаселенная. Был момент, когда я это очень остро почувствовал. Это было по дороге из Агры в Дели. Несколько раз мы останавливались на шоссе: то купить фрукты, то подождать вторую, отставшую машину, то полюбоваться красивым видом. И каждый раз по прошествии двух-трех минут нас окружали люди. Они возникали неожиданно, появляясь из-за деревьев, изгородей, кустарника, из близлежащих домиков.
В последний день мы прощались с Дели. Пешком обошли весь центр — Коннот-серкус. Побывали в подземном торговом центре «Палика базар». Побродили по Тибетскому рынку. Проехали по главной улице Старого города — Чанди-Чоук.
Наш самолет разгонялся перед взлетом по полосе аэродрома, когда я задал себе главный вопрос: «Совпал ли образ Индии, который жил во мне до поездки в эту страну, с тем, что я здесь увидел?» И я ответил себе: «Да, совпал, но теперь он стал еще ярче и живее, засиял новыми красками от обилия впечатлений».
К образу Индии, чтобы получить о ней современное, законченное представление, нужно прибавить металлургические заводы в Бхилаи и Бакаре, машиностроительные и электротехнические предприятия, атомные реакторы Тромбея, индийские научные спутники серии «Рохини», миллионы детей и взрослых, которые овладевают знаниями, и еще многое другое.
Полгода спустя я получил письмо от Девики Рани-Рерих, которая писала:
Борис Наконечный
ТАЛАЯ ВОДА
Отрываю от бревна примерзшие к нему волосы, стряхиваю с одеяла иней, наросший за ночь от дыхания; роняя из кармана малокалиберные патроны, надеваю лыжную куртку и войлочные тапочки, одним прыжком, как в сапогах-скороходах, покрываю расстояние до печки, чтобы зажечь щепки и всякий сор. Лайки вылезают из-под лежанки; потягиваясь и зевая, рассаживаются, подставляя грудь теплу. Мы греемся. Вдруг печка стреляет — рвутся патрончики, что попадают в печь с пола вместе с сором. Псы отскакивают, поджав хвосты, и лают; я кричу на них, они рычат, печка снова стреляет, выбрасывая угли и наполняя избушку едким дымом. И опять: «Ба-бах!» Кошмарное утро.
Потом надеваю штаны — низ одной штанины сожжен во время ночевки у костра. На морозе онемели пальцы; костер догорал, я, сонный, сунул туда ногу в бродне. Стало тепло, и запахло паленым. Вытащил ногу, но поздно: обувь и штаны пострадали. Жалко! Штаны хорошие для тайги. Пришлось пришить низ из другого материала. Так и хожу — кого здесь стесняться?
Ночевки у костра все же редки: к вечеру манит уют избушки.
Жар печи гонит холод, проникший за день; на стене сохнут две беличьи шкурки, внизу полпространства от стола до порога занимает голова лося с рогами. Старый пес, упираясь лапами, с треском рвет шкуру, добираясь до мяса; на печке, сделанной из половинки бочки, печется лепешка; я полулежу поперек лежанки, свесив ноги в броднях. Вот уже пес хрустит костью, две другие лайки дремлют, положив голову на лапы и навострив уши, — притворяются, что ждут своей очереди спокойно… Жарко. Дверь избушки открыта настежь, меж верхушек кедров видна луна. Недвижны ели и кедры в лунном свете; на деревьях, крыше лабаза и валежинах снег искрится; синие тени в боковинах лыжни густы. Пахнет жженым тестом; пригорает на печке туго скатанная лепешка.
Короткий день бежит в сумятице охот быстро; вечера в избушке покойны, уютны, но тягостны, сколько ни запускай в избу лаек, тоскливы. Безмолвие: человек один. Старая лайка спит на полу, вздыхает, временами взлаивает, и лапы ее вздрагивают. Одиноко и тихо так, что слышно, как шипит огонек керосиновой лампы. Одиноко, когда кедры дрожат под ветром и ветер свистит в вершинах; одиноко, когда тишина за порогом и тишина здесь. Безмолвие. Я один. Только седой пес визжит на полу, ему, видно, снится чья-то берлога, он бежит во сне, его окружают волки, но он не сдается и злобно лает, и опять тихо-тихо, шипит, потрескивает огонек керосиновой лампы.