Когда он сказал ей о смерти матери, требуя к себе, как ей показалось, сострадания, она усмехнулась — чужое горе не могло ее тронуть, много своего осталось позади. «А мне некому долги отдавать. Вот так-то, артист!» Ей думалось, что в этом не было жестокости, у каждого есть свои беды, их незачем выставлять наружу, если каждый позволит — люди захлебнутся, на то ты и человек, чтобы не допустить этого. Теперь же мука его была понятна ей, это была мука работника, выложившего себя до конца, открывшего все свое мастерство на глазах у людей; она знала, как нужен бывает после этакого труда покой, ничего нет тяжелее, когда тебя лишают его в такой час.
В комнате наконец осталось человек пять. Вера вышла из своего угла и сделала то, что хотела, — вынула из сумочки платок, смочила его под графином, обтерла лицо Андрея.
В аэропорт ехали машиной, Андрей сидел заваленный цветами, а девицы стрекотали всю дорогу:
— Ах, как хорошо! Ах, как прекрасно!
Когда подъехали к вокзальной площади, Андрей отдал девицам цветы и облегченно вздохнул:
— Ну вот, можно и подышать.
Он закурил, и они пошли не спеша тротуаром вдоль стеклянной стены вокзала.
— Трудное у тебя дело, — сказала она. — Час работы, а потрудней, чем кайлом смену махать. Это бы я не смогла.
Он не отвечал, и тогда она спросила:
— Тебе интересно жить?
Андрей остановился и подумал: интересно ли жить? А черт его знает! Все сейчас перепуталось, смешалось. Конечно же у него есть свое дело. Иногда его просто бесило, что ему завидовали.
В театре его называли «счастливчиком», он не придавал этому значения — ну, называют и называют, пусть себе. Действительно, он сразу пошел в гору, его заметили еще в институте, на первом курсе, пригласили сниматься в кино, а потом как-то само пошло; конечно же рядом было много недовольных, но он к этому был готов, мать со школьных лет учила: «В театре главное — не замечать завистников», — он и не замечал.
— А все же, Андрюха, тебе надо когда-нибудь морду набить, — сказал ему однажды один из актеров.
— За что?
— А ни за что. Просто чтоб тебе хоть раз от горького пирога откушать. Для души полезно.
— Я ведь и сдачи могу…
— Дурак, так и не понял ни черта…
Говорил бы кто-нибудь другой, может быть, Андрей и обиделся бы, а сказал это хороший актер, ведущий в театре, и судьба у него была нелегкая: признали его, когда ему было уже лет тридцать пять, да и то вышло случайно — на репетиции режиссер попросил его продублировать заболевшего премьера, и когда этот актер вышел на сцену, режиссер ахнул: «Да где же ты раньше скрывался?» — «Да я ведь в театре четвертый год». Он поскитался за свою жизнь, объездил множество областных городов, ночевал на вокзалах, в театральных закутках, на периферии его не принимали, говорили — нет манеры игры, а в том-то и дело, что она была, но такая самобытная, что не вязалась с отработанными стандартами; так он дожил до тридцати пяти лет, пока его не заметили, стали о нем говорить, писать как о новой «звезде». Он не был желчным человеком, со всеми ладил, но Андрея не любил и объяснял эту нелюбовь так: «Слишком уж все у тебя хорошо, парень. Ты посмотри, как у других…» Пожалуй, он был прав, мало у кого в театре легко складывалась судьба, каждый прошел через что-то свое: одни подолгу жили на крохотной зарплате статистов, добывая себе на хлеб насущный окольными заработками, но все же не бросали театра, ждали своего череда, другие прошли через войну, смерти, голод. Но не Андрей же был виновен, что все это его миновало.
Не только в театре ему говорили об этом. Однажды Андрей увидел это дома, когда взорвалась их соседка Надежда Степановна. Он знал ее с детства, эта женщина моталась по тяжким командировкам, она была геологом, и, судя по всему, не очень везучим, всю жизнь она что-то искала, но все, что надо было найти, находили без нее, а она не могла остановиться до старости и ездила, ездила, несмотря на неудачи, возвращалась домой довольной, приходила к матери, рассказывала, подергивая костлявыми плечами, и мать ее слушала с жадностью, и Андрей видел — завидовала. Они любили друг друга, не было случая ссоры между ними, и только однажды случился с Надеждой Степановной приступ злости.
Андрей зашел случайно, когда они сидели за столом, и услышал крик соседки: «Ты, утешительница! Что ты знаешь?! Лепечешь благостные слова. Тебе б, как мне, одной — без детей, без мужа. Ходит твой в знаменитых — ты и хвост трубой. А тебе бы мою жизнь, ты бы запела. У-у-у, как бы запела! Блаженная!» Все, что она кричала, имело отношение только к ней самой, мать тут была ни при чем, у матери своих бед было достаточно — и то же одиночество, и потеря работы, — да, ей хватало своего, но эта женщина, их соседка, посчитала возможным вылить свою горечь ни на кого-нибудь там, кого она могла считать виновным в своих бедах, а на самого близкого, — ей так было легче. Потом Надежда Степановна стыдилась своей вспышки, но запоздалый стыд не все сглаживает, выплеснутая злость держится в памяти острее и заставляет быть настороже…