Я однажды читал, как один статистик сидел в барокамере. Я, правда, никогда не бывал в барокамере, так что толком не знаю, как она выгладит; знаю только, что там испытывают на летчика или на космонавта, в общем, что-то такое. Так вот, этот сицилиец сидел в барокамере и на третий день он услышал за стенкой духовой оркестр, который играл вальс «На сопках Манчжурии». И потом он никак не мог отделаться от этого вальса: две недели ходил и все напевал: «...герои спят, герои спят...»
«Неужели я здесь уже третий день? — подумал я. — Вот черт, когда же кто-нибудь придет?!»
Это ожидание уже вымотало меня; оно становилось нестерпимым. Чтобы отвлечься и как-то рассеять свое беспокойство, я попытался вспомнить, что я видел во сне, но оказалось, что ничего не видел. Я вспомнил о еде, и сейчас же рот наполнился слюной; я проглотил ее. Сосало под ложечкой. Я встал и опять стал расхаживать по камере и ходил все быстрее и быстрее, надеясь, что мне, как и в прошлый раз, удастся задуматься и не вспоминать о еде. Однако мне никак не удавалось отвлечься от этой темы.
— Вот проклятье! — воскликнул я и остановился посреди камеры. — Неужели они так и не принесут мне поесть? О чем они думают, хотел бы я знать! Кажется, я бы сейчас что угодно съел. Даже лягушку или крысу — и то съел бы, — от этой мысли меня затошнило, нет, крысу это, конечно, фигурально, — сказал я, — это я, конечно, шучу. Я бы, конечно, не стал есть крысу ни при каких условиях. Это пусть десантники едят крысу, если им нравится, а я крысу есть не стану, даже если за это пообещают немедленно меня отпустить.
Я задумался.
«Нет, — подумал я, — за свободу я бы, пожалуй, даже крысу съел. Да, конечно, — подумал я, — свобода — это самое дорогое на свете: выше свободы ничего нет. Лучшие люди моей страны отдавали жизнь за свободу, а тут — крыса... Нет, крыса — ерунда, свобода важнее. Как это я раньше этого не понимал? — подумал я. — Да, разгуливал себе на свободе и ничего не понимал; не чувствовал ее, как не чувствовал голода; а теперь чувствую и голод, и тюрьму. Вот ведь как, — подумал я, — цену свободе познаешь только в тюрьме. Да! — повторил я. — Цена свободы познается в тюрьме.
Это красиво звучит, — подумал я, — красиво звучит. Никогда прежде я бы не смог так сказать. И в этом еще одно преимущество тюрьмы: в тюрьме появляются красивые мысли. Высокие мысли:
— эти слова, наверное, родились в тюрьме. А что? Наверное. «Сижу за решеткой, в темнице сырой, вскормленный в неволе орел молодой...» Как там дальше? «...и вымолвить хочет — давай улетим». Да, это все тюрьма, — подумал я, — и это потому, что в тюрьме сосредотачиваешься на таких вещах, на которые на воле просто не обратил бы внимания. А почему? Потому, что в тюрьме ты оказываешься в чистоте: здесь ничто не отвлекает тебя от твоих мыслей. Так что именно в тюрьме ты в некотором смысле обретаешь подлинную свободу. Да, это так: ведь на воле твои мысли обусловлены множеством обстоятельств, а здесь эти обстоятельства сведены к минимуму. Свобода — это осознанная необходимость».
Но тут я почему-то стал икать.
«Это, конечно, от голода, — сказал я и проглотил слюну, — разумеется, от голода. Что же они думают? А вдруг они и не собираются меня кормить? — подумал я. — Ну почему? Не для того же они посадили меня в тюрьму, чтобы уморить голодом? Нет, вот сейчас недоразумение, наверное, уже разъяснилось, и меня скоро выпустят отсюда, и поэтому теперь уже не кормят, так как питание заключенных, вероятно, связано с какой-нибудь документацией: ну там, ставить на довольствие или что-нибудь, как это там бывает; а меня теперь скоро выпустят и уж не хотят связываться со всеми этими бумагами: это мне даже очень понятно. Конечно, все так и есть.
Ну что ж, подождем, — сказал я себе — он скоро придет». И я опять принялся ходить по камере, как маятник Фуко, или Максвелла, или уж я не знаю, какие там еще бывают маятники; но только я все ходил и ходил, но никаких высоких мыслей больше ко мне не приходило; я был как на вокзале и как бы ожидал поезда, чтобы куда-нибудь ехать на нем, а он все не приходил, и я время от времени вскидывался и повторял: «Ну когда же он придет?!». Но кто «он», я не знал и даже об этом не думал, но, во всяком случае, не поезд я имел в виду. Наконец, я выдохся ходить и присел на кровать, чтобы отдохнуть и перевести дух. Но едва я собрался перевести дух, как тут же вскочил снова, потому что в коридоре послышались шаги.
Шаги были четкие, уверенные и даже решительные, так что я сразу понял, что это идут ко мне. Я опять сел. На всякий случай, чтобы не подумали, что я кого-нибудь жду. Я настороженно прислушивался: я хоть и знал, что идут ко мне, но все же очень боялся, что вдруг не ко мне, а вместо этого шаги приблизятся, а потом удалятся, пройдут; и я весь напрягся; и как будто что-то подталкивало сзади, приподнимало меня; но я держался и сидел.
Шаги приблизились и замерли у моей камеры. Два раза повернулся ключ. Открылась дверь — вошел полковник Шедов. Я его сразу узнал.