«Хэсэд Яков» дважды в неделю направляет к маме помыть-постирать на диво распахнутую и влюбленную во все хорошее пенсионерку с такими же, как у мамы, оптимистическими зубами, и она никак не нарадуется, что такой семьи еще не видела. Особенно Катя! Катька от нее тоже в перманентном умилении и постоянно что-то передает для ее внучат, а заодно старается перехватить у нее побольше дел. А мама – не дать ни той ни другой. Рубашку как будто вчера надела, словно бы про себя размышляет она, оглядывая вывернутый ворот. А в молодости, бывало, хоть через день меняй – зато бабушка ее тогдашняя носит-носит, а стирать нечего: такая у стариков кожа сухая!
До меня только теперь начинает доходить, что мама когда-то действительно была молодой, была девчонкой, которая просыпалась среди ночи и с упоением думала: «Как хорошо спать!» – мне мама как предстала когда-то большой, сильной и кормящей, так до конца и не могу… Нет, сейчас я все мучительнее ощущаю ее маленькой девочкой – какой даже собственную дочь никогда не ощущал.
– Давай-ка лучше пойдем помаршируем. Ты точно не устала?
Мама не тот человек, который способен признаться в усталости без медицинской справки, – приходится измерить ей давление Катькиным японским манометром, напоминающим маленький батискаф. Вроде терпимо.
Выкатив маму в еврейском кресле в комнату побольше, я чуть не крякнул от досады: накрошив лука и огурцов в черепаховый суп, перемешанный густоты ради с паштетом из соловьиных языков, среди глубоко протезированной мебели отец предавался беззаботному чавканью и всхлюпыванию перед телевизором, из которого в качестве острой приправы завывал женским голосом кавказской национальности туманный призрак, отороченный съехавшим вправо астральным телом (попытки заговорить о новом телевизоре пресекаются слезными мольбами). Но что ужас и мерзость бессмысленных звуков в сравнении с мерзостью комментариев: ведь истинно для отца исключительно то, что либо первым приходит в голову, либо сообщено кем-то из своих. А в голову ему приходит только то, что психологически выгодно, – равно как и тем, кого он считает своими. Отец с такой беззаботностью, то есть бессовестностью, предается клевете на Россию, что мне очень редко удается высказать по ее адресу хоть какую-нибудь суровую правду, ибо приходится беспрерывно опровергать неточности. Правда, и правда-то моя очень тривиальна: нации бывают только везучие и невезучие. А таких, которые любили бы чужие фантомы больше собственных, нет. Пожалуй, как раз Россия-то и побольше других готова обожествлять чужие призраки, пока не почувствует угрозу своему существованию. А тогда уж ведет себя как все. Как все, кому не повезло.
А может, и не как все, может, и хуже – взять хотя бы эту странную тенденцию: чем мягче власть, тем сильнее ее ненавидят. Сталина обожали, над Хрущевым смеялись, Горбачева… Впрочем, что я об этом знаю – кто обожал? кто ненавидел? И почему я думаю, что в других странах было бы иначе? Но отец всю жизнь провел среди людей настолько более невежественных в сравнении с ним, что скорбный дар задавать себе неприятные вопросы заглох в нем, как бледный росток под асфальтом: отец являет собой идеальный образчик еврейского скепсиса – скепсиса, направленного исключительно на чужие предрассудки.
– Геноцид! Самый настоящий геноцид! – радостно приветствует он меня, отираясь махрящейся тряпицей, бережно при этом обходя очки, косо свисающие на трусиковой резинке, коя несвежей петлей охватывает его детски оттопыренное ухо (отломанная дужка, напоминающая оторванную лапку насекомого, дожидается возвращения моего брата Левши).
Парадную тренировочную форму отец уже скинул и теперь блаженствует в поседевших от старости некогда черных трусах-парусах. Худющие ляжки белеют довольно молодо, но под грудью (ребра проступают сквозь иссохшие грудные мышцы) лишняя кожа, наползая слоями, образует два наплыва, как на раненой сосне. Не зашитый вовремя бок глянцево клубится вдоль широкого рубца, напоминая вату из распоротой двери. (Хорошо ему с его легальными ранами, полученными за матушку-Россию…) Но моя М-глубина закрыта для жалости – она восстает на неправду.
– Геноцид есть уничтожение людей по национальному признаку, а чеченцев сейчас в России больше, чем в Чечне, – ты можешь представить, чтобы евреи в сорок третьем году бежали в Германию?
Но связь работает лишь в одну сторону, и под виском у меня вместо ежика расправляет хвост целый дикобраз.
– Ты слышал, чеченцев собираются выселять из горных районов – это же возврат к Сталину! – Да, при Сталине он был бы таким смелым…
– Откуда ты это взял?
– Весь Запад сейчас бурлит! Уже никто не сомневается, что дома в Москве взорвало фээсбэ. – Даже очки от радости еще больше съехали с седла, словно в веселом подпитии.
– Если бы в фээсбэ были люди, способные на такие рискованные дела – для себя рискованные, они бы еще десять лет назад прищемили всем нам хвост.
Отец дружелюбно смотрел на меня припухшими половинками орехов и думал о чем-то приятном. Я невольно коснулся виска немеющими пальцами, и мама поспешила мне на выручку.