У Теодора снова зашептались. Эта баба на нем верхом ездит, а он делает вид, что правит! — рассердился Нягол. «Кто там у тебя шепчет, Милка что ли?» — неожиданно спросил он. — «Да… нет… — запутался Теодор. — Я один, а что?» — «А мне показалось, что у тебя там какой-то советчик». — «Нам надо увидеться, брат», — сказал после короткой паузы Теодор. Больно надо, подумал Нягол, начнет плакаться в жилетку и просить совета, а вслух сказал: «Надо, только я улетаю рано утром, первым самолетом, так что как-нибудь в следующий раз». — «Елица рассказала тебе о своих делах в университете?» — Нягол не имел об этом никакого понятия «Она не явилась на экзамены, мне с трудом удалось добиться, чтобы ей разрешили сдавать осенью», — пояснил Теодор. Удивленный Нягол осведомился по каким предметам, попросил выслать учебники и программы и обещал заняться этим вопросом. «Ты должен сам приехать, — почти приказал он Теодору — Садись в самолет и прилетай один — понял?» — «Понял», — упавшим голосом ответил Теодор. «Баба! — пробормотал в сторону Нягол и положил трубку Эти люди сами не знают, что творят. Создали на свет чувствительное существо, да еще
При этой мысли он не почувствовал боли и снова подумал о том, что больше не любит ее. Весо сказал, что он делает ошибку, отказываясь от нового поста, что с возрастом он изменился — замкнулся, сосредоточился на своем «я». Рвешь важные нити, сказал он, и если не знать, какой ты на самом деле, можно сделать превратные выводы… Нет, что-то ему не по себе, не надо было приходить сюда, к Марге, да и вообще не надо было ехать в столицу, сидел бы себе в отцовском доме с Елицей — там тебе, старику, и место!
Покрутившись по дому, он включил проигрыватель, погасил свет и лег на кровать. Лунный колокольный звон сонаты клубился в комнате, заполнял ее до предела, проникая глубоко в него самого, пульсировал в крови. Он испытывал блаженное состояние полета в невесомости, где-то над жизнью и миром. Что это были за времена, что за дни, если они побуждали человека к такому самоуглублению, к такой благородной исповеди, куда они девались и почему? Что-то изменилось-вне нас и над нами…
Нынче вечером Весо сказал, что он повторяется, глушит конфликты. Вот ведь ирония судьбы: горькую истину сказал ему человек, которому самому впору выслушивать горькие истины от него, писателя. На прощанье он сказал Весо: «Несколько веков назад Кромвель одержал победу и ввел во всех колледжах новую дисциплину: историю и философию поражений Британии». Помнится, Весо промолчал. Это у него такая привычка — когда ему нечего ответить, он отмалчивается. А понимает ли он Нягола до конца? Как государственный деятель Весо по-своему видит правду жизни — крупноблочно, считая на миллионы. Его же, Нягола, представления чаще всего ограничиваются отдельно взятым живым человеком. Где-то здесь и зарождается напряженность и даже обоюдная неловкость, это чувствуется. Более того, в такие минуты ему кажется будто они молча и нехотя меняются ролями: Весо смотрит на вещи с его позиций, а он — с позиций Весо. Однако гордость и привычка мешают им сказать об этом вслух, признать, но разве о гордости и привычке речь…
Нягол пошевелился — лунная музыка звучала, будто где-то в поднебесной выси гудел колокол, посылая мощный призыв ко всем живым существам вселенной, бодрствующим в этот поздний час. Не спите, звенела она, не только утро бывает мудрым земля вас рождает — земля и берет к себе, но над нею есть небо, я говорю композиторам, что оно возвышенно, философам — что оно бесконечно, писателям — что оно состоит из кислорода, великого газа жизни и свободы, и если найдется достойный пилот, я увлеку его ввысь и он выпишет своим самолетом от края до края горизонта три единственных слова: «Люди, щадите небо!» — а потом выключит моторы и как птица бесшумно устремится к земле…
Кажется, я впадаю в детство, подумал Нягол, когда соната кончилась и аппарат щелкнул как гильотина.