– Давай вниз, начальник, – прохрипел Зюбин, подталкивая меня к проему двери.
И едва мы только успели скрыться в угловой траншее при входе в землянку, как в воздухе завыли мины. Налет страшной силы обрушился на нас. Батарея тяжелых минометов проутюживала нашу поляну веером по площади.
– Теперь, однако, фриц регулярно бить станет, – заметил как бы мимоходом сержант Спиридонов.
После завтрака Федоров отослал меня в штаб полка с документами. Возвращался домой, на передовую, достаточно поздно. Нужно было в очередной раз пересекать знаменитую «Поляну смерти» и протекавшую по ней неширокую речку Смердынку. Несмотря на начавшуюся ростепель, речка Смердынка все еще держалась подо льдом. Место нашей переправы немцы регулярно обстреливали из гаубиц и тяжелых минометов, кроша лед и разбивая настил моста. Саперы едва успевали наводить новый, как очередной налет вновь все обращал в хаотическую кучу древесного лома.
Как нарочно, я оказался на переправе к началу налета. Первый же снаряд взрывной волной опрокинул меня и отбросил на лед. Погода стоит оттепельная, и лед тотчас проломился подо мною. Я оказался в воде, как был: в полушубке и ватных брюках. Тяжелые мины с грохотом и свистом шлепались в воду, подымая фонтаны брызг. Выбравшись на берег, не обращая внимания на обстрел, я ринулся бежать к «дому», к землянкам, на передовую. Нужно было преодолеть без малого три с половиной километра, а схваченная морозом одежда уже застывала на мне колом. «Дома» солдаты помогли мне раздеться, растерли тело куском сукна от трофейной шинели. Срочно нужна была водка. В сте-пановском взводе у одного из солдат нашлась немецкая фляга в суконном чехле, полная спирта. За Никин кожаный планшет, которым я так гордился в училище, я выменял эту флягу со всем ее содержимым. Планшетка, естественно, мне была очень нужна, и мне ее было искренне жаль, но спирт при тех обстоятельствах был нужнее. Вероятность воспаления легких стала вполне реальной. Приняв внутрь и растеревшись наружно, укрытый заботливо трофейными одеялами и шинелями, лежа у натопленной докрасна печки, я заснул крепким и спокойным сном. Развешанные под потолком заботливыми руками солдат мокрые мои шмотки к утру не только просохли, но и прожарились.
– Вот трофей, видишь, – похвастался Женька, показывая дешевые ручные часы.
– И как, ходят? – осведомился я.
– Плохо. – Женька послушал ход, потряс рукою, опять послушал и с безнадежностью сказал: – Штамповка.
Я прочел ему письмо Генки Сотскова, и разговор тотчас переключился на училище живописи, на мастерскую Чиркова, у которого учился я, на мастерскую Истомина, у которого учился Женька. Между нами возник спор относительно методов преподавания наших учителей; спорили мы и о колорите, и о влиянии Запада на наше искусство.
– Ты-то тут рисуешь что-нибудь? – спросил вдруг Женька.
– Да как тебе сказать, – ответил я, – нарисовал вон несколько карандашных портретов своих. И все. А ты рисуешь?
– Поначалу рисовал много. Три блокнота изрисовал. Такие, что в карман шинели влезают. Много там всего было. И портреты, и наброски с переднего края, с убитых. Эти рисунки в будущем знаешь как могли бы пригодиться. Я их даже краткой аннотацией снабжал. Выходило вроде дневника. Какой-то гад донес. Пришел майор-особист из дивизии, потребовал у меня эти блокноты – все пересмотрел, часа полтора сидел. А потом говорит: «С вашего разрешения я их сожгу». И в печку бросил. Я его, падлу, удавить был готов.
– Ну а в остальном как дела? – спросил я, чтобы как-то сменить тему разговора.
– Немцев вот агитирую, – Женька засмеялся, – из политотдела рупор принесли и я в него кричу на переднем крае: «Ахтунг, ахтунг! Де дейч зольдатен, ахтунг!»
– Ну и как немцы реагируют?
– По-русски матом кроют.