– Дощечку с надписью на могилу делали в артмастерских из металла. Мне же поручено было сделать портрет покойного, что я и выполнил. Вот! – С этими словами я протянул капитану рисунок и положил его поверх карты на столе.
– Что это? – спросил с недоумением капитан.
– Портрет комроты Федорова в гробу, – ответил я.
– И это рисовали вы?
– Я.
– Хм. Зачем?
– Не знаю. Так меня просил Вардарьян. Можете отослать родным.
– Хорошо. Оставьте – мы разберемся, – сказал капитан вполне миролюбиво и добавил: – Можете идти. Пусть Вардарьян зайдет.
Я передал Вардарьяну то, о чем просил начальник штаба, и рассказал о нашем с ним разговоре.
– Эта сволочь политрук на тебя, так сказать, наклепал. – Скулы у Вардарьяна ходили желваками, глаза налились кровью, мощный волосатый кулак его барабанил по столу.
– Где он, этот политпросветработник? – спросил я.
– Сбежал, гад, – Вардарьян смачно сплюнул, – минометных налетов испугался, сволочь.
– Не люблю, панимаишь, бумажки, да, – как бы оправдываясь, говорит Вардарьян, – что будешь делать, а! Тебе что, ты умеешь, да?
– Так я разве отказываюсь. Я, пожалуй, я с удовольствием, мне это ничего не стоит, – говорил я, а сам боялся, как бы он не передумал.
Составление отчетных документов, рисование схем и карт казалось мне именно тем делом, которого мне так не хватало, по которому я так истосковался. В отчетных документах, которые предложил мне изготовить Вардарьян, мне нужно схематически изобразить месячную работу наших «кочующих батарей» и конкретные участки поражения обороны противника. Степень подавления цели противника проверялась повторной огневой активностью этой цели, а косвенно через опрос пленных. Особую графу в отчете занимали сведения по контрбатарейной борьбе с 81-мм минометами противника. Начальник штаба батальона, тот самый капитан, увидев мою работу, стал приглашать меня к себе в помощники при выполнении различных отчетных документов по батальону.
Работа над отчетной документацией, работа над планшетом батареи требовала максимального пребывания на переднем крае по всей линии обороны батальона. И я с особым, повышенным интересом стал знакомиться с разведчиками и наблюдателями других подразделений – пехотных и артиллерийских. Своей стереотрубы у нас не было, и для меня немаловажным обстоятельством стали хорошие, товарищеские отношения с ребятами батареи управления дивизионного пушечного полка, имевшими в своем распоряжении великолепные приборы. Часами всматривался я в размытые очертания передовой линии обороны противника. Артиллерийские и топографические приборы, чертежные инструменты, хорошая оптика стали для меня насущно необходимыми. А их в роте не было. Первое, что у меня появилось, был трофейный вороненый «манлихер» – австрийская винтовка образца 1895 года с цейсовским оптическим прицелом. Солдаты мои выкопали ее из-под снега. Качество стали, воронения оказались такими, что даже при самом тщательном обследовании мы не нашли следов ржавчины. Оптический прицел четырехкратного увеличения великолепно заменил собою подзорную трубу. Единственный недостаток «манлихера» состоял в том, что оптический прибор дублировал направление вороненого ствола винтовки. И если уж в перекрестии «цейса» попадалась фигура в серозеленой шинели и в квадратном тевтонском шлеме, палец сам нажимал на спусковой крючок. Это не приносило мне удовлетворения, а скорее тяготило меня. Я с детства презирал снайперов. И «манлихер» я свой оставил, как только получил в свое распоряжение хороший артиллерийский бинокль, а в качестве личного оружия новенький автомат Шпитального – ППШ. Мои работы на батарейном планшете вызывали немалый интерес и во взводе. Когда цель вдруг обретала цифровые характеристики и после нескольких манипуляций с угломерным кругом и линейкой тот же Шарапов получал точные данные для стрельбы, этот результат вызывал у них искренний восторг и удивление. И Шарапов, говоривший мне в первый день нашего знакомства: «Не тычь ты тут своим компастом», теперь, всего лишь через месяц, прилагал немалые усилия, чтобы добыть для меня портативную буссоль.