Лярская с горечью, но чистосердечно призналась в том, как мало она подготовлена к подобному чтению. Вследствие этого, по ее словам, она взяла себя в руки, ежедневно прочитывает по одной главе и заставляет сама себе передавать ее. Когда это плохо удается, она принуждает себя поработать ночью над тем же самым. И вот уже несколько дней, как она точно выполняет заданный себе урок.
– Бросьте вы эту ерунду! Разве вы не знаете, что теперь и при обучении детей уже не прибегают к принуждению? А вы из самообразования устраиваете самоистязание, надеваете на себя цепи. Черт знает что такое! Вот до чего мы погрязли в унизительном рабстве! Самой надевать себе намордник! Вы должны выработать из себя вполне свободную личность, которая сознает свою силу и не нуждается в самоистязании, принудительных и самокарательных мерах. Как же вы не понимаете, что при заколачивании себя в колодки принуждения у вас окажется не свободное, а вынужденное развитие? Оно ведь ломаного гроша не стоит! То же и в нравственной области: если вы желаете сделать то или другое и идете наперекор своей природе, будьте уверены, что на ваших поступках, на ваших идеях, точно так же как и на знаниях, приобретенных путем принуждения, будет лежать печать Каина, печать раба.
«Значит, делай что вздумается, – думала я про себя. – Но это уже безнравственная теория, да и не логично: почему же „они“ осуждают Очковскую и Таню, так настойчиво требуют бросить чтение художественных произведений, мечты о страстной любви?»
Было уже около двенадцати часов ночи, когда кто-то позвонил, и в комнату вошел Хмыров. Он был одет по-мужицки, но настолько щеголевато, что едва ли часто приходится встречать такими нарядными самых богатых крестьян: в черных бархатных шароварах, всунутых в красивые сапоги, в бархатном кафтане нараспашку, из-под которого выглядывала подпоясанная голубая шелковая рубашка, расшитая разноцветными шелками.
Хмыров писал исторические статьи, но более был известен своею оригинальною жизнью и библиотекою: он работал по ночам, а спал днем; библиотека же его состояла преимущественно из вырезанных из журналов статей, подобранных в необходимом для специалистов систематическом порядке. Как собеседник он не представлял никакого интереса.
В эту минуту вышел из кухни выспавшийся Якушкин и встретил Хмырова словами: «А, господин мужик!» Это выражение очень верно характеризовало Хмырова, имевшего вид господина, переряженного мужиком. Таня повела их обоих в свою комнату, где была приготовлена для них очень скромная выпивка и неизбежная селедка.
В общей комнате говорили о том, что на днях будет устроен литературный вечер, что многие известные писатели уже дали слово принять в нем участие, а завтра отправляются приглашать поэта Аполлона Майкова.
– Что же он будет читать? «Коляску»? – спрашивал кто-то с ирониею.
Не имея понятия об этом стихотворении, я просила Слепцова познакомить меня с ним. Он сказал, что не помнит всего стихотворения наизусть, но продекламировал своим однообразным голосом некоторые строфы, прекрасно оттенив при этом главную мысль стихотворения – преклонение поэта перед государем Николаем Павловичем, которого он называет «великим человеком» и утверждает, что лишь потомство сумеет его разгадать и в ряду земных царей его образ колоссальный на поклонение народам водрузит.
Присутствующие просили Слепцова продекламировать стихотворение «Узнику», как полную противоположность произведению Майкова.
Василий Алексеевич не заставил себя просить. Ввиду того что не все еще были знакомы с этим стихотворением, он объяснил, что оно было передано студентами, заключенными в Петропавловской крепости, своему любимому поэту М. Л. Михайлову, когда того перевели в ту же крепость, и его трогательный ответ им.
Все знаменитые чтецы, которых мне удавалось слышать, при чтении меняли интонацию голоса, различно подчеркивали каждое слово, каждую мысль. Чтение Слепцова было иного рода: он не понижал и не повышал тона, увлечение тем, что он читал, не выражалось в его глазах – они оставались холодными, а лицо его было неподвижно, – между тем его чтение производило чрезвычайно глубокое впечатление. Он умел сделать выпуклым каждый художественный образ, умел остановить внимание на каждой мысли, на каждом тонком и своеобразном штрихе автора, – в этом таилась какая-то своеобразная сила и секрет Слепцова.
Затем присутствующие начали просить Якушкина петь со Слепцовым народные песни. Слепцову подали скрипку, за которой на его квартиру уже успел сбегать какой-то молодой человек. Его довольно слабый голос был симпатичен; Якушкин подтягивал ему тенорком, в котором, однако, рельефно выделялась личность того, кого изображала песня: разудалого добра молодца, которому море по колено, несчастную бабу, потерявшую на войне последнего сына, девушку, обманутую в любви. Несмотря на жидкий тенорок, Якушкин мог трогать сердца, когда голосом, полным душевной боли, выводил: