— Ты… — сказал он и сам шагнул вперед. — Ты… Маша? А я тебя ищу!.. Всюду ищу, Маша…
Они сидели на длинной лежанке, заложив дверь на крюк, разделенные ее заплечным мешком. Огарок свечи горел, прилепленный к столешнице возле полкирпичика хлеба, рассыпанного сахара, она продолжала доставать из мешка треугольный пакет молока, еще что-то, а он смотрел на нее, на ее руки, истертые джинсы, старую куртку, на больное лицо; челки не было, ни длинных волос. «Яблоки помнишь?! — Он закричал ей: — Маша! — в дверях. — Яблоки! Я Сашок! — когда она кинулась бежать. — Саша, Сашок! Мастерская в Москве! Яблоки! Маша…»
— У тебя что в ухе? — вгляделась она, щурясь.
— Серьга. — И, открывая ухо, сглотнул, отводя пальцами длинную, пониже плеча, прядь. — Сделал как у тебя.
— У меня слева. — Тронув ногтями свою, склоняя набок голову, она его осмотрела, точно идиота, насмешливо.
— Все верно, — кивнул он. — Слева у тебя — значит, у меня справа. А ты зачем остриглась?
— Хотела. — И уставилась в него серыми, словно бы вовсе немигающими глазами. — Я, когда в Москве от матери бежала первый раз, вообще обрилась наголо.
— Наголо?
— Бритвой. Бабка у сожителя своего жила, а я к ней забралась в квартиру. Однокомнатную. У нее три кило масла в холодильнике. Ничего больше. Я десять дней никуда не выходила. Одно масло жевала. И ничего.
— А Банан говорил: «хаир» остригать нельзя. Это моя свобода, говорит, моя память.
— Свобода… Он «колеса» глотает и глюки ловит. Ты с ним, что ль, был? Это циклодол, в больнице паркинсоникам дают, они оттуда воруют.
— Ты сама пробовала?
— Пробовала… Знаешь, что виделось? Что опять это возле печки на полу, круглая такая, еще дед говорил — «буржуйка»; комната пустая, Арс тоже у печки на полу. А кавказец входит, яростный, красный такой, босой, и орет: «Где носки?» Арс кивает ему на другую комнату, тот туда бежит, лезет под койку, а я гляжу от печки, как вся комната там начинает зарастать. Светлыми волосами. Как колосья… Прямые и вверх. Вверх. И колыхаться начинают. — Она уши зажала расцарапанными кулаками.
— Маша, — сказал он. — Не надо. Маша, давай поедим чего-нибудь.
— А?.. Поедим. Бери молоко, все бери! Ты голодный.
— Да не так уж.
— Нет, сколько дней?
— Голодный, Маша. Только на пару, у меня кружка есть, туда можно сахару намешать. Маша, свеча кончается.
— Ничего, сейчас другой огарок достану. Ой, не могу я с ними, знаешь. Они всё кучей только. Тоже «коллектив»…
— Маша, что «всё»?..
— Всё. Ты чего смотришь?! Салажонок.. Всё — это и значит всё! Вот послушай: «Страха не будет. И вины не будет. Господь Бог пришел не к праведникам. Мы победили мир. Господь Бог пришел к подонкам. Господь Бог — играющее дитя». Сашка, я устала. Сашенька…
Он протянул к ней пальцы, не решаясь, и дрогнувшей ладонью погладил по плечу.
— Маша…
— Не надо. — Ее передернуло всю. — Ты славный, не надо…
Он опустил руку, огонек огарка на столе закоптил, заметался и стал длинный-длинный. Огарок погас.
— Ты славный парень, Саша, хороший, не надо… Почему даже Бог, даже господь Бог играет?! Всё игра… Сашка, такое придумывали: уходит один и отгадать потом должен, разгадать, что без него сотворили остальные. Но одну правду. Правду. Иначе зачем, для чего мы все хотели навеки уйти от этой их лжи!
— Навеки? — сказал он в темноте.
— Да.
— Маша, ты знаешь, что я убил человека?
— Ты?.. За что?
— Ни за что. Я убил Васильева.
Он чувствовал в темноте ее, он слышал ее, она рядом была, хотя и не видно, он говорил, он всем говорил и на следствии, как все: ничего не знал, не знаю. И это правда, это верно: он наверх пошел к диспетчеру… Но там ведь — окошко. И сверху, из окошка краем глаза — как влезает завгар, поддатый, в его кабину самосвала, дает задний ход, а сзади, как кукла, во весь рост опрокидывается Васильев.
— Маша, если б не домой, а в больницу сразу, Маша!.. Я ведь видел все! Если б увезли не домой, он и до сих пор, может, жив остался.
Правда это было или такой был сон?.. — но он ясно слышал, как близко, почти что рядом насвистывают и насвистывают на дудке. Справа свистит, потом слева свистит — и эта дудочка не одна как будто.
Дымка или утренний пар восходил впереди над ручьем, когда он выглянул из дверей избы, еще не различая, кто играет рядом. А потом увидел, озираясь.
То были большие и ярко-желтые, как попугаи, птицы, но с черными крыльями. Они смолкали, перелетая, их было, казалось, две, а появилось больше — четыре или пять.
«Иволги», — узнал он.
Какая была тишина… Какая была красота, точно не двор никакой музейный, а лесная опушка: кусты и мостик деревянный над ручьем, а за ним вылезали из тумана посверкивающие иголки молодых совсем лиственниц. Оказывается, иначе и быть не могло… Оказывается, давно все знали этот двор, кому ночевать негде.
Он смотрел теперь, не сводя глав с сидящего справа в кустах человека, которого он только что заметил. И тот, не вставая с пенька, тоже глядел на него.
— Папа, — сказал он, — ты все же засек меня.
— Не я. Всесоюзный розыск. Я из Ярославля час назад приехал.
IV