И я кивал ему, благодарный, и не разубеждал.
Вячеслав Иванович был седой, а сам крохотного роста, однако не суетлив. Поэтому, когда я смотрел на него, я действительно успокаивался немного. Мне так приятны были его жесты и почему-то очень знакомы, когда он задумчиво, в подпоясанном халате, длинном, как кавалерийская шинель, прохаживался по коридору, закладывая крохотные ручки за спину или — с достоинством — правую ручку за борт халата. Все поголовно знали его, конечно, и, наклоняясь, здоровались с ним, но он ценил только меня: он меня опекал.
И в конце концов я убедил себя, что рассказ Петровича, а главное, беседа с дядей, это мне приснилось.
Потому что все понятное во мне и кругом — палата, коридоры, тоска, аппендицит, Вячеслав Иванович — это реальность. И вся моя прошлая жизнь — вся жизнь! — совсем не легкая, но мне понятная реальность. В то время как доводы самозваного дяди, не говорю уже о Петровиче, глупость и сон.
Ведь в чем действительно несчастье всей моей жизни, как давно уже считает Лида? Только в том, что втайне я ленив и не тщеславен. Потому что тщеславие — это рычаг! А мой рычаг, поясняет Лида, окончательно заржавел.
Когда я работал в школе, я преподавал не только историю, но и математику, которую любил всегда. Я работал на стыке наук, и я придумал множество собственных задач с художественными, так сказать, иллюстрациями. Потому что мне представлялся синтез! Это были задачи-очерки, синтез математики и живописи, отечественной литературы и истории, а также географии. Честное слово, мне было веселее жить.
Мы мастерили в школьных кружках красочные альбомы этих синтезированных задач с гравюрами и аппликациями. Правда, из школы мне все же пришлось уйти, однако почин был сделан и даже распространился вширь.
(Это было забавно, конечно, но идея все-таки была стоящей: гармоничное воспитание мыслящих людей!..)
И вот скоро уже два года, как задумал я углубить свой замысел и написать настоящий сборник очерковых синтезированных задач.
Но ведь несчастье совсем не в том, что мне может не хватить воображения, и не в том, что этот сборник мне не заказывал никто, а в том, что писать — вообще очень трудно.
Знакомые говорят: «Ох и темнишь, брат!» Незнакомые говорят: «Э-э, так не пишут…» Остальные говорят: «В огороде бузина у вас в каждой фразе, а в Киеве дядька». Как будто пишу я не так, как разговариваю, а, например, на древнекитайском языке.
И мне опять от этого стало не по себе.
«Может, действительно у меня иные чувства?.. — подумал я. — Другая у меня память, другие мысли? Может, это обломки чужой культуры?!. И вот это письменный, так сказать, памятник чужой культуры и — чужая цель?..»
— А на той вон койке, — отвлекал меня беседой Вячеслав Иванович, — лежал живописец, очень большой любитель истории, как я и ты. Мы когда выйдем с тобой отсюда, — обещал мне Вячеслав Иванович, — я тебя с ним сведу. Желаешь?
— Это чудесно, — соглашался я, — для моих задач.
— Не-ет, — покачивал головой Вячеслав Иванович, — не только это. В мое время была песня, истинные там были слова: «Мы чувствуем локоть друг друга! И сердце пылает огнем!» Помнишь?
Песню я помнил…
Однако прошло, наверно, не более трех дней после моей выписки из больницы (а я еще получил двухнедельный бюллетень), как вдруг действительно, громко постучав, в мою комнату вошел, нетерпеливо усмехаясь, Вячеслав Иванович Безяев в кожаном пальто с поясом, в высокой ушанке, а в левой ручке — красная папка.
Поэтому, ничего не подозревая, вместе с Вадей я с удовольствием отправился за Вячеславом Ивановичем к неизвестному мне живописцу.
Надо еще сказать: настроение в этот день было у меня прекрасное. Лиде я принес цветы, через неделю ее выписывают, на дворе великолепное сияло солнце… В общем, было у меня такое чувство, словно я очень помолодел и словно жизнь моя вполне могла бы начинаться заново.
Ко всему — на службе все оказалось мирно: в отделе у нас уверены, что я делаю тайком диссертацию и что даже бюллетень сейчас для меня удача; дамы наши относятся с пониманием, во всем сочувствуют, полагая, что пора уж мне стать кандидатом исторических наук.
Итак, одноэтажный дом, к которому мы подошли, был обыкновенный, в глубине двора, за обыкновенным дощатым забором и совсем недалеко от нас — на улице Рылеева. Возле самой калитки торчал воткнутый в снег, увядший (выброшенный, наверно) фикус, а вокруг на корточках сидели девочки, и над девчоночьими головами, над куклами, над их одеялами мирно свисали ржавые листья фикуса, похожие на копченую рыбу.
Первым к калитке по-хозяйски подошел Вячеслав Иванович с красной папкой, и девочки все застыли как одна. За ним шел Вадя в расстегнутой светлой куртке с капюшоном, волосы до плеч, ухмыляясь сквозь бородку и трогая очки, а сзади смущенно возвышался я.
И здесь, глядя на этих потрясенных, на этих счастливых девочек, я будто опять услышал слова отца: «Раньше многое было по-другому! У нас даже начальник был лилипут».
— У-ух, де-вочки!.. — задохнувшись, прошептала девочка. — По-шли-те, де-вочки…
И все девочки, как завороженные, за нами в калитку пошли гуськом.