Кое-где на сквере под деревьями еще сохранился снег, только с черными разводами грязи и потому непохожий на снег. Да и сами березы не были похожи на известные каждому человеку березы. (Но это, наверно, я просто увидел сейчас близко жизнь берез.)
Все в буграх и в наплывах, как будто их облепили засохшей грязью, все расплывшиеся, корявые, с растопыренными, черными, обломанными сучьями, клонились вправо и влево стволы.
Они были в старости до того неузнаваемые, что даже непонятно, почему в трещинах иногда, как облупленная краска, как воспоминание, мелькала белыми черточками кора. Однако из голых, огромных сучьев торчали, как из земли — но только поднятые в небо, как можно выше, — влажные, с зелеными почками маленькие свечи новых берез.
Мы сидели со Славой молча и глядели вверх — никаких неизвестных птиц тут не было, — вдыхали запахи.
— О-хо-хо, — сказал наконец Слава, вытаскивая из плаща сигареты. — Что за эликсиры у них из мумиё, не знаешь? Это антигравитационная микстура. — Он чиркнул спичкой, закурил и выпустил длинной струей дым. — Если проглотишь дозу, — сообщил мне Слава задумчиво, — перестаешь подчиняться силе притяжения Земли.
— Ну что ж, — сказал я, не зная, что на это еще сказать.
— Любой толчок, — объяснил мне Слава задумчиво и опять поглядел вверх, — и ты оказываешься сразу на необыкновенной высоте.
Теперь я тоже посмотрел; показалось мне или нет?.. — что-то шарахнулось там, за крестом колокольни, сверкнуло вниз и — исчезло.
— Ты себе можешь это представить? — тихо предложил Слава. — Все небо черное кругом, как в тучах, разные тела мелькают, и голоса перекликаются, и шелест сверху ненастоящих пролетающих людей…
— Ну, не надо, — сказал я, поежившись, даже под солнцем, в осеннем пальто.
— Ну не надо, — криво усмехнувшись, кивнул сын. — Но меры-то, отец, всюду принимают. Неизбежно. У нас на факультете, например, вытаскивает абитуриент документы, и мы делаем вид, что смотрим, как члены комиссии, за столом, — объяснил мне Слава, — а в окошечке — он не видит — есть у нас лаборант с линейкой и на расстоянии очень точно измеряет по шкале: человек перед ним или нет.
— Что это измеряют «по шкале»? — поинтересовался я тихо.
— Ну… Шкала такая у нас составлена. На миллиметровке, — не слишком вразумительно разъяснил мне сын и отвел глаза. — Чепуха. Простая совсем. Это лишь для внутреннего, конечно, пользования.
Слава глядел уже только на сараи-гаражи, и дальше я расспрашивать не стал. На одном сарае-гараже обивка жестяная отошла, и оттуда виднелись совсем трухлявые доски. По-моему, на соседнем с этим деревянном сарае очень долго, много лет сохранялась надпись краской, сделанная неизвестно для чего и неизвестно кем: «22 июня. Три года войны».
Мы ходили сюда не раз со Славой на песочницу, покуда не определили Славу в ясли.
Здесь еще по вечерам в выходные прохаживался мимо со спутником своим Борис Петрович из дома напротив — высокий, почти что лысый, неразговорчивый, даже свирепый, с большими бровями столяр-краснодеревщик. Это был вообще необыкновенный человек: вдовец, непьющий, он один вырастил сына. Сын его наконец женился и жил отдельно, в другом районе, и был тоже как будто краснодеревщик.
Однако вечером в выходной они вот так, как прежде, ходили вместе. Оба высокие, неторопливые, оба бровастые, сын в хорошем костюме, и по-прежнему они разговаривали. А позади них на расстоянии шла маленькая жена сына в воскресном платье со своей дочкой.
(Я много лет потом представлял, я мечтал иной раз, как все люди, что — хотя бы немножко — мой сын, когда будет взрослым, станет таким, как у Бориса Петровича.)
Мы сидели со Славой рядом все так же на скамейке, Слава уже не курил, жмурился от солнца, и я пальцами машинально прикрывал губы.
— Не расстраивайся, — сказал я Славе, утешая, из-под ладони. — Бывают разные обстоятельства, мальчик.
— Разные обстоятельства, — тотчас же и с облегчением подтвердил мой сын.
Вот тогда я и услышал, как высоко-высоко засвистала птица. Я сразу взглянул на кресты церкви, но никаких птиц нигде опять не было.
— Отец, — спросил меня шепотом Слава на ухо, — признайся: я родился не из яйца?
— Ты?! — Я отодвинулся медленно на скамейке. — Ты что этим хочешь сказать?
— Нет, я не фигурально, я спрашиваю конкретно. Отвечай мне правду, слышишь! — И он схватил меня за обе руки.
(О господи!) Я осторожно освободился и погладил тихо его руки.
— Ну-ну. Ну-ну, — сказал я.
— Вчера, — затянувшись новой сигаретой, мне объяснил наконец Слава все, — раздали под расписку талоны. Всем. На факультете объявлено: на флюорографию. Но это просто ищут, — прошептал мне на ухо Слава, — меня. Потому что главная теперь опасность, как говорил недавно куратор, не те, кто явные. Главная опасность, — повторил Слава, — это, оказывается, не ты, а — я.
Он отбросил подальше в сторону дымящуюся сигарету, и я погладил снова тихо его руку.
— Потому что, — повернул ко мне Слава бледное, подлинное свое, серьезное лицо, — только в нашей стране, как сказал нам куратор, семнадцать миллионов одних гибридов.
— Семнадцать? — переспросил я и отвел глаза.