Доказательства, что Бог-Отец, Бог-Сын и Бог-Святой Дух есть три Ипостаси Единого Бога, основываются у Василия на логических заключениях, которые он традиционно подтверждает цитатами из Евангелий, Псалтири, посланий апостола Павла. Но живость и экспрессивность речи, придающие богословскому рассуждению оттенок публицистичности, сохраняются и здесь. «Так и Савеллий падет, и Аномей сокрушится!» — восклицает автор после очередного доказательства своей правоты[53]. Так же часто используется риторическое обращение к аудитории, выходящее за пределы логической аргументации: «А вы, которые... пришли с намерением осмеять нас, не того ища, чтобы заимствоваться у нас чем-либо полезным, но высматривая, нельзя ли привязаться к чему из сказанного...»[54]. Или. «Ты, называющий Духа Святого тварию[55]. Ужели не боишься непростительного греха? Или думаешь, что возможна хула и этой злочестивее?»[56]
Используется и обычный для Василия прием бытового сравнения, доступный для широкой аудитории: «Кто на торжище смотрит на царский образ и говорит, что изображаемое на картине есть царь, тот не двух царей признает, то есть образ и того, чей образ»[57].
Как уже отмечалось, вопросы тринитарного учения в IV в. не были чисто академическими. Отголоски массового интереса к этой проблеме, ее злободневности, мы находим и в данной беседе. Василий говорит между прочим: «Но давно замечаю, что вы недовольны словом, и кажется, почти слышу упрек, почему, останавливаясь на том, что все исповедуют, не касаюсь весьма известных вопросов; потому что ныне у всякого слух возбужден к слышанию учения о Святом Духе»[58]. В этом отрывке обнаруживается не только внимание оратора к тому, от чего «у всякого слух возбужден», но и забота автора об аудитории, об ее информационных запросах.
Василий не пренебрегает аллюзиями к творчеству античных авторов, если это необходимо. Так, он цитирует ответ дельфийской Пифии Крезу, описанный у Геродота: «Вот демонское хвастовство: "известны мне песку число и морю меры"»[59]. Точно так же для высмеивания софистического способа доказательства он сам намеренно строит софизм, «доказывая», что солнца якобы нет. После этого он поясняет: «Таковы ваши мудрые разделения; они достойны осмеяния для имеющих глаза»[60] и заключает сентенцию саркастическим вопросом: «Чем разнятся от подобных рассуждений и ваши тонкости о Святом Аухе, какие высказываете пред жалкими женщинами или пред близкими к ним евнухами?»[61]
Искусство простого, но одновременно убедительного слова ценили и потомки Василия. Видный византийский просветитель патриарх Фотий (IX в.) делает акцент даже не на богословских заслугах святого, а на его риторических качествах: «Во всех словах своих великий Василий превосходен. ...Он особенно владеет языком чистым, изящным величественным; в порядке и силе мыслей за ним первое место. Кто хочет быть отличным гражданским оратором, не нужен ему ни Демосфен, ни Платон, если он принял себе за образец и изучает слова Василия»[62].
Таким образом, в творчестве Василия Кесарийского мы обнаруживаем слияние богословия с риторикой, публицистикой. Это стало возможно в силу специфических особенностей становления христианского вероучения, точнее, из-за задействованности в этом процессе самых широких народных масс. Аудитория требовала информации на тринитарную тему, разъяснения, авторитетного подтверждения или опровержения чьего-либо частного мнения. При этом информация должна была подаваться в адекватной уровню восприятия аудитории форме. В такой ситуации философский инструментарий неоплатоников и стоиков оказался бы малоэффективным, поэтому на помощь пришла публицистика. Соединение христианского стремления к простоте, недоверия к античной декоративной риторике и разумного использования древнегреческого наследия вместе с фундаментальной научной подготовкой и дало возможность Василию Кесарийскому объединить богословие и публицистику.
Однако неверно было бы считать, что в христианской Византии риторика существовала только как инструмент для изложения вероучительной доктрины. Существовали проповедники, для которых она была искусством, средством самовыражения. Среди них в IV в. ярко выделялась фигура ближайшего друга Василия Григория Назианзина.
Если Василий Кесарийский представлял соединение философии и христианской проповеди, причем в доступной для массовой аудитории форме, то его ближайший друг Григорий Назианзин (Богослов), второй «каппадокиец» и «вселенский учитель», демонстрировал пример классического продолжения традиционной античной риторической школы.
Родился Григорий в 326 или 330 г.[63] недалеко от каппадокийского города Назианза в фамильном имении его отца, богатого и влиятельного аристократа, епископа местной церкви. Получив христианское воспитание, он еще в юности обрел собственный мистический опыт в молитвах и ночных видениях. Эти события, несомненно, наложили отпечаток на его характер: любовь к уединению стала основной чертой Григория.