Григорий как профессиональный ритор пользовался у своих потомков очень большим авторитетом. Византийский литературный и общественный деятель XI в. Михаил Пселл посвящает ему два трактата: «О стиле Григория Богослова, Василия Великого, Златоуста и Григория Нисского» и «О богословском стиле». В последней работе анализируется и восхваляется риторическое искусство Григория Богослова. Автор, сам далеко не чуждый эстетизма, признается: «Я лее часто общаюсь с ним ради его философии и ради пленительного слога, и всякий раз, когда имею с ним дело, преисполняюсь несказанной красоты и прелести»[68]. Примечательно, что Пселл уделяет особое внимание именно Григорию Богослову: из всех христианских проповедников, перечисленных в первом сочинении, Григорий наиболее подходит под определение классического античного ритора. Он тщательно заботился о сохранении четкого ритма даже в прозаических произведениях: «В большинстве случаев речь его имеет [стихотворный] размер, но кажется, что он не отступает от прозы. И он хочет быть тем, кем кажется, а [стихотворным] размером он принаряживается»[69]. Для Пселла талант Григория ценнее, чем наследие древних писателей. Он критикует за погрешности стиля Аристотеля, Плутарха, Аристида, а Григория ставит выше классиков ораторского искусства: «Особенно хорош он в своих панегириках. Ведь другие его речи можно сравнить с Исократами, Платонами, Демосфенами, в панегириках же у него нет соперников»[70]. Пселл и сам подражал Григорию, у него встречаются даже лексические заимствования[71].
Благодаря учебе в афинской Академии Григорий, в отличие от большинства христианских проповедников того времени, очень часто использует в своих выступлениях античные мифологические образы, сюжеты из древнегреческой прозы и драматургии, свободно цитирует поэтов. Он не столько использует их по необходимости, как Василий Великий, сколько включает в речь как само собой разумеющееся. Так, характеризуя Юлиана Отступника, он пишет: «...под львиной шкурой скрывая лисью» и сразу же уточняет: «или, если угодно, под личиной Миноса тая величайшее неправосудие»[72]. Подобное добавление вполне обоснованно, так как для образованного слушателя язык античной мифологии вполне декодируем и, что важно, привычен.
Очевидно, из-за той же любви к античному наследию Григорий положительно относится к «языческой мудрости», к научным и культурным достижениям дохристианского времени, к «учености внешней, которой многие христиане, по невежеству, гнушаются как ненадежной, опасной и удаляющей от Бога... [В науках] мы восприняли исследовательскую и умозрительную [сторону], но отвергли все то, что ведет к демонам, к заблуждению и в бездну погибели; мы извлекли из них полезное для благочестия, через худшее научившись лучшему и переделав их немощь в твердость нашего учения»[73].
Эти слова близки к позиции Василия и многих других византийских авторов того времени; в ней нет ничего необычного. Однако совершенно по-другому Григорий относился к философии. В Академии он изучал философию только по учебникам, поэтому в философских учениях разбирался, по-видимому, плохо. Большинство его упоминаний об античной философии относятся к популярным анекдотам об ее представителях. Григорий резко отвергает значимость древнегреческой философии для христианства; его настроение созвучно ранним апологетам — Татиану, Ермию, Тертуллиану. В его словах звучит сарказм, подобный издевке Ермия в его «Осмеянии языческих философов»: «[Эмпедокл] думал сделаться богом и достигнуть блаженной участи, ринувшись в жерло горы сицилийской; но любимый башмак его, изверженный огнем, обнаружил, что не сделался Эмпедокл из человека богом, а оказался только по смерти человеком тщеславным»[74]. Тем не менее он активно использует в своих трудах слово «философия», вкладывая в него христианский смысл: «философия действительно возвышенная и простирающаяся в горнее»[75].
Часть жизни Григория пришлась на правление знаменитого Юлиана Апостата (Отступника), ставшего известным своей попыткой возродить язычество в Византии. Григорий посвящает Юлиану (между прочим, бывшему соученику по афинской Академии) два Слова, написанных, правда, после смерти императора. Интересно, что Григорий не подвергает сомнению императорские полномочия Юлиана: власть священна. Он именно отступник, предатель, отказавшийся от своей почетной миссии — покровительствовать христианству. Его замыслы недостойны «не только царя, но и сколько-нибудь рассудительного человека»[76]; эпитеты, которыми награждает Григорий Юлиана: «общий всем враг и противник», «всеобщий кровопийца». Самый непростительный, по Григорию, проступок Юлиана — запрет преподавателям-христианам работать в школах. Юлиан «злонамеренно, по произволу толковал наименование, будто эллинская словесность принадлежит язычеству, а не языку»[77]. Здесь Григорий снова возвращается к мысли о том, что подлинная мудрость, знание не могут быть прерогативой одной религии.