Хотя ничего даже отдаленно сравнимого по драматизму с этим вооруженным нападением никогда больше не повторялось, домашняя репутация Питера изменилась раз и навсегда. Выходило, что он неуравновешенный и потенциально опасный, что, с одной стороны, конечно, развенчивало его безусловно положительный образ, но с другой — было очевидным прогрессом. По крайней мере, ему удалось показать, что цирковая собачка из него неважная. Игра в Джайлза прекратилась без пояснений.
После этого они с Мэтью жили все в той же комнате еще несколько лет, как могли бы жить ручная (ну, или, по крайней мере, дрессированная) лиса с павлином. Мэтью по большей части был напряженно любезен с Питером. Что касается Питера, он пытался извлечь максимум из своего нового положения. До этой истории он даже не подозревал, что одно-единственное проявление насилия — выпад с отверткой (то есть то, что по силам любому) может внушить брату, да и вообще всем, непреходящее сдержанно-боязливое уважение. Мало-помалу Питер превратился в семилетнего генерала, в дружелюбии которого нет-нет, да и просквозит веселая, почти изысканная угроза. Словно в этом брутальном и двуличном мире миролюбие есть не что иное, как сугубо временная уступка.
Три года прошло под знаком правления Питера Грозного.
Мэтью в пятнадцать лет.
Долговязый тощий юноша, целеустремленно шагающий с книгами, прижатыми к груди, мимо милуокских кирпичных и каменных фронтонов. Почти всегда в необъяснимо приподнятом расположении духа, хотя при переходе из детства в юность он все-таки научился при случае бывать сдержанно-ироничным. Местные гунны его, конечно, задирали, но без остервенения, которого вполне можно было бы ожидать. Питеру всегда казалось, что в Мэтью есть особая чистота. Притом, что святым его никак нельзя было назвать, в нем чувствовались целомудрие и такая сердечная открытость, которые, должно быть, и отличали настоящих святых. Мэтью был до такой степени самим собой, настолько погружен в свои интересы (в пятнадцать лет это были романы Чарльза Диккенса, кино, фигурное катание и акустическая гитара), таким безобидным и таким откровенно безразличным ко всем, кроме двух друзей-девочек, что хотя его и поддразнивали и даже — ровно один раз — слегка поколотили (стайка самоутверждающихся семиклассников), он никогда не был объектом настоящей травли, одним из тех несчастных, которым, на самом деле, не позавидуешь. Своим относительным благополучием Мэтью был отчасти обязан фигурному катанию, предполагавшему скрытую физическую мощь (хотя он, разумеется, совершенно не умел драться и в принципе едва ли мог кого-то ударить), а также дружбе с первой школьной красавицей Джоанной Хёрст. Присутствовал ли тут скрытый расчет или это вышло само собой, но, так или иначе, начиная с пятого класса, он был лучшим другом и доверенным лицом могущественной и популярной девочки, а значит, согласно не слишком тщательно разработанной местной табели о рангах, мог сойти за атлета (фигурное катание, но все-таки) и бойфренда (ни намека на секс, но тем не менее). Хотя Мэтью был, вероятно, самым женоподобным юношей в Милуоки, с годами в нем все отчетливей проступало такое качество, которое Питер не умел определить иначе как величие. Потенциальная опасность Питера, не подпитанная новыми выплесками агрессии, со временем стала восприниматься как вздорность — черта, которую мать свела к чему-то совсем смехотворному, обращаясь к нему "Мистер Ворчун", когда Питер бывал не в духе. Его кожа покрылась прыщами, волосы из вьющихся сделались прямыми и гладкими, и, сам не зная как, он оказался рядовым членом группы умеренных оппозиционеров, истово преданных рок-музыке и "Стартреку", которых не то чтобы очень любили, но и не презирали. Их просто оставили в покое. А Мэтью был уникальным. Выдающимся. Очаровательным. Умный, тактичный, избегающий споров, не сноб, он сумел завоевать уважение даже самых хмурых и недобрых одноклассников. Он стал чем-то вроде школьного талисмана. К домашним, в том числе к Питеру, юный, похожий на лебедя Мэтью относился с немного показным добродушием — он напоминал родовитого ребенка, волею судеб, попавшего к простым людям и вынужденного приспосабливаться к их нравам и обычаям — разумеется, сугубо временно, до возвращения в свой истинный круг. По мере того как Мэтью все очевиднее превращался в самого себя, Питер все чаще в его присутствии ощущал себя сварливым (хоть и добрым в душе) гномом, а то и дружелюбным старым барсуком.
Кое-как примирившись после того, как Питер окончательно растерял всю свою "грозность", братья начали вести полночные разговоры. Спектр тем был довольно широк, но основные пункты повторялись с завидным постоянством. Спустя много лет из обрывков и кусочков сотен разговоров в голове Питера сложился один большой мета-разговор.
— Мне кажется, — говорит Мэтью, — маме уже все вот так.
— Что вот так?
— Вообще, все. Ее жизнь.