— Он самый, — сердито ответил мужчина.
— Садитесь, — указал я ему на табурет.
— Ничего, я могу и постоять, — постучал палкой по колодке, хотя я видел протез и без этого напоминания. — Зачем вызвали?
— Побеседовать.
— Сколько можно беседовать! Заявляю — я шил сапоги и буду шить. Мне жить надо или не надо?
— Надо. Никто и не спорит.
— А на какие такие?.. Станка для печатания ассигнаций не имею. Зарабатываю своими руками. Вот, — показал он растопыренные пальцы в черной смоле. — Что еще?
— Ничего. У меня другие вопросы, товарищ Швачко.
— Честь имею. Визитку не прихватил. Поверьте на слово — отставной таможенник, по профессии ветфельдшер, а ныне инвалид-сапожник, — кривлялся передо мною Швачко. Он повернулся, ткнул палкой дверь, намереваясь уйти.
— Сядьте, — строго сказал я ему, встав за столом.
Швачко остановился. Я вышел из-за стола, прикрыл дверь и повернул ключ, чтобы никто в комнату не заглядывал и не мешал нашей беседе.
— Мне нужно с вами поговорить не о сапогах. Шейте на здоровье, только не обирайте честной народ.
Швачко опешил от такого начала, с удивлением глянул на меня, не зная что сказать. Видимо, ожидал он какого-то подвоха, но подвоха не было.
— Сразу не дошло. Вы из соседней конторы? — опомнился Швачко.
— Я — чекист. — До этого мне ни разу не приходилось прибегать к такому обороту и произносить вслух эти слова. Они сразу подействовали отрезвляюще на моего собеседника. Он утихомирился, уселся на табуретку, даже снял шапку. Деревяшку-протез все же выставил вперед напоказ, откинув подальше от табуретки.
— Вы были в плену?
— Был. И не один я. Власов, гад, загнал...
— Знаю. В каких лагерях содержались?
— После пленения пригнали нас зимою в лагерь на территории Эстонии, недалеко от Тарту. Название местечка уже не помню. А потом повезли в Германию, в штрафной...
— Кого помните по лагерю в Эстонии?
Швачко надолго задумался, посматривал на меня, ожидая, видимо, дополнения к вопросу. Я сомневался, что он припоминал солагерников. Сапожник тянул с ответом, пытаясь выяснить у меня, для чего нужны их имена.
— Так, с ходу, сразу и не припомнишь. Где они сейчас? Разбрелись по белу свету, не найдешь.
Швачко почему-то хотелось уйти от ответа. Он рассказывал о службе до пленения ветеринаром в кавдивизионе, никаких военных секретов не знал, кроме количества лошадей, о чем его гитлеровцы ни разу не спрашивали, а в плену одно время был фельдшером в лагерном бараке, лечил, как мог и чем мог, товарищей по плену. Оправдывался, что немцы, узнав, что он фельдшер, сами его назначили на эту должность, предоставив в его распоряжение комнату для осмотра больных.
К нему каждый день приходили изможденные от голода и непосильной работы военнопленные, которые валились с ног. Он им оказывал помощь, чаще всего словом, иногда освобождением от работы, хотя администрация лагеря не спускала с него глаз. А когда задумали бежать из лагеря, он оказался связующим звеном между участниками побега. Через него передавались распоряжения. Он и теперь, сидя передо мною с обнаженной седой головой, все еще удивлялся, что оккупанты не повесили его за подготовку к побегу. Вслух размышляя, приходил к выводу, что друзья его не выдали даже под пытками. Швачко допрашивали, перебили на допросах ногу, кость каким-то чудом срослась, но не так, как нужно. После возвращения из плена, уже дома, ему ампутировали ногу ниже колена. Швачко говорил долго, доказывая, что не был предателем. Но я его и не подозревал в предательстве. Из его рассуждении я понял, что нашу беседу он связывал с провалом лагерного побега, с тем, что немцы как-то обошли его, не повесили, другие же поплатились жизнью, а следовательно, его можно подозревать в предательстве. К такому выводу он пришел сам и теперь уже считал этот вызов на допрос вполне оправданным. Ни в чем меня не упрекал, а только часто вздыхал.
— Я ничем не могу доказать, но предал нас скорее всего тот, который появился в лагере в форме нашего старшего лейтенанта. Нутром чувствую. Мельком видел его в тюрьме после того, как расстреляли матроса Мусиенко и других.
— Чувствование нутром — это не доказательство. Так можно и вас обвинить.
— Меня?! Да вы что? — вскочил с табуретки Швачко.
— Успокойтесь. Кого вы знаете по лагерю в Эстонии?
— Это... чтобы проверить меня?
— Не угадали. Кального Никиту помните?
— Все знаете... — вздохнул Швачко.
— Не все, но кое-что знаем.
— Никита присылал письмо. Болеет туберкулезом. Не дай бог умрет, некому будет подтвердить, что сидели вместе у немцев в тюрьме. Ему ребра переломали, а мне ногу, а другие богу душу отдали, их теперь и не допрашивают. Как он там? — спросил Швачко, видимо, для того, чтобы убедиться, действительно ли я знаю Кального.
— Болеет.
— Как за себя могу поручиться: Никита — мужик честный. Ничего плохого за ним не замечал. Последнюю крошку хлеба разделит пополам.
— Вернемся к тому старшему лейтенанту. Расскажите все, что вы о нем знаете.
— Все сказал.
— Не торопитесь.
— Если что припомню, скажу, а сейчас, ей-богу, в голове пусто.