— Ну да! — подтвердил Энгельгардт. — Теперь все надежды — только на Думу; может быть, ей удастся все-таки ввести взбунтовавшееся быдло в русло… Эти канальи в массе все-таки имеют к ней уважение… Очень на пользу пошло ноябрьское красноречие оппозиции… Помните милюковскую речь? И особенно Керенский, Керенский. Хоть он и связан с подпольем, с ним мы всегда сговоримся… Он на «ты» с Коноваловым, в тесной дружбе с Терещенко, с Некрасовым. Он закрепит за нами, за Думой, свою, с позволения сказать, демократию.
— Но ведь Дума, — Беляев вчера еще вечером говорил, — распущена.
— И да, и нет, — усмехнулся Энгельгардт. — Указ о роспуске есть — и мы не могли ему не подчиниться: Государственная дума не может подавать пример своеволия. Но мы придумали трюк: мы, распущенные, собираемся на "частное совещание", неофициально, так сказать. Думы нет — но она есть! И смотря по обстоятельствам… вы понимаете…
— Я понимаю, — раздумывая, сказал Андогский. — Но зачем вам, собственно, офицерский ударный?
Энгельгардт разгладил усы:
— Свойство штыков — прояснить мозги демократам. И Керенский, и Чхеидзе станут красноречивее, когда они — скажем так — будут чувствовать вооруженную опору. Какой-то дурак сказал, что власти нельзя сидеть на штыке. Напротив: только на штыке и можно.
— Почетный арест? — в свою очередь, усмехнулся Андогский. — Что ж… Это мне нравится больше, чем Дворцовая площадь… Мы соблюдаем приличествующий Академии нейтралитет… Охрана государственного учреждения: это же не политика. А Дворцовая площадь?
— Своим чередом, — кивнул Энгельгардт. — Генерал Зенкевич уже стягивает войска.
Андогский нажал кнопку звонка. Вошел служитель.
— Попросите дежурного штаб-офицера. Подполковника Гущина.
— Они здесь. Дожидаются.
Гущин вошел тотчас: он ждал новостей у двери. Андогский сказал, не глядя:
— Прикажите немедля доставить сюда винтовки и патроны из цейхгауза. И предложите всем господам офицерам собраться в аудитории младшего курса. Я разъясню обстановку и боевое задание: по приказу военного министра из них формируется ударный батальон.
Гущин моргнул растерянно:
— Виноват… Но я именно ждал, чтобы доложить… Офицеры уже обсудили положение. И постановили: разойтись. Поскольку они приехали в Академию учиться, а не… участвовать в скандалах. Опасаясь разоружения, они сдали шашки на хранение в академический музей. Туда едва ли, действительно, кто заглянет.
Глава 39
Улица
Энгельгардт вышел один.
И только что он ступил за академические ворота, настороженно и опасливо косясь на толпившихся по тротуарам, по мостовой — летучею сходкой — людей, бичом стегнул по напрягшимся сразу нервам пронзительный, долгий, дерзкий автомобильный гудок. Мгновенно расхлестнулась толпа, воробьиным роем рассыпались в стороны крутившиеся около сходки мальчишки, и стоголосым радостным ревом рвануло воздух: крутым виражом сворачивая с Суворовского на Таврическую, пронесся синий, императорскими золотыми орлами на лакированных дверцах тускло мигнувший лимузин, с красным, бешено бьющимся о древко флагом у руля. В кабине, на крыльях, лежа — матросы Гвардейского экипажа. Кричат, машут, вея по ветру георгиевские ленточки шапок. За первым — тотчас второй, такой же нарядный и страшный.
А навстречу, с Таврической, грузно, грозно, еле ворочая цепями передач, проползла грузовая платформа, вся ощетинившаяся штыками. Солдаты, рабочие, студенты, женщины… Передний ряд, навалившись на будку шофера, держит винтовки к прицелу.
Энгельгардт обернулся назад, на тихий лязг цепи. За воротами Академии дворник медлительно, глаз не сводя с толпы, словно следя — не смотрят ли, не заметили ли, заматывал цепью запертые железные створы. Для крепости. Замотал и ушел торопливым, крадущимся шагом.
Весь зачернел людьми Суворовский проспект. В Заячьем переулке, прямо насупротив Академии, идет уже доподлинный митинг. Выпряжена ломовая телега, и с нее высясь над головами, пошатываясь на колесном, под нажимом толпы перекатывающемся помосте, сменяются ораторы — в картузах, шапках, котелках и просто с непокрытою головою.
Надо, собственно, идти. Заседание, Дума. Но сдвинуться с места в мелькающую непрерывною сменою лиц, одежд, машущих рук толпу жутко. И время словно остановилось от этого мелькания и крика. Дикое ощущение; точно никуда не надо торопиться, никуда не надо идти. Вот так: стоять — и ничего больше.
Прошли с Таврической тесной гурьбой, шаркая суконными серыми туфлями по снегу, в арестантских халатах десятка три женщин. На углу попрощались, покричали, разошлись врозь.
В арестантских. Уголовницы — видно по лицам. Значит, тюрьмы разбиты. Надо идти. Ведь совсем же, совсем недалеко. Влево, вдоль плаца. Кирочную пересечь — и уже Таврический сад…