Но юный Димитров продолжал читать ночи напролет. Книги завораживали его, и он не мог от них оторваться. Уже в юные годы он понял, кто у кого сидит на шее, каковы законы общественного развития и какой путь должен избрать рабочий класс, чтобы сбросить со своих плеч бремя капитала. «Коммунистический манифест» оказал на него огромное влияние. Читая Чернышевского, он исполнился решимости стать таким же, как Рахметов — человеком с железным, непреклонным характером.
Узник не заметил, как пролетели весна и лето. Целых пять месяцев гитлеровцы скрывали от мира, что держат в тюрьме невинного человека. В мрачном застенке, закованный в кандалы, Димитров знакомился с немецкой историей, параграф за параграфом изучал законы, писал письма, делал вырезки из газет, восторгался поэзией Гете и Байрона, готовился к будущему поединку с фашизмом в зале Имперского суда в Лейпциге. Из газеты «Дойче альгемайне цайтунг» он узнал, что Ромен Роллан и адвокат Брантинг прижали к стене верховного фашистского прокурора, состряпавшего обвинение против него. И он сразу же написал письмо благородному гуманисту, знаменитому писателю Ромену Роллану. Прочитав это письмо, председатель IV уголовного сената имперского суда, доктор Бюнгер, которому было поручено руководить процессом, поморщился. Он нажал кнопку звонка. В кабинет вошел секретарь.
— Подсудимый Георгий Димитров пишет об оковах. Нужно немедленно снять их, потому что в противном случае коммунисты обрушатся на наше правосудие. Этот Фогт… Скажите Димитрову, чтобы он написал другое письмо Ромену Роллану и сообщил ему, что немецкие-тюремные власти обращаются с ним гуманно и что наручники уже сняты.
С горькой улыбкой Димитров написал второе письмо автору «Кола Брюньон»:
«…отношение ко мне вообще-то гуманное, если не принимать во внимание строгую изоляцию, а также оковы, которые мучили меня и день и ночь в течение пяти месяцев (с 4 апреля с. г.) и которые с сегодняшнего дня, по решению Имперского суда, сняты».
Когда тюремщик снял с его рук оковы, Димитров просто не поверил своим глазам. Руки свободны! Теперь он может свободно взять трубку, набить ее хорошенько табаком, чиркнуть с размаху спичкой, закурить. Он может писать и делать все что угодно. Ночью холодный металл не будет больше давить ему на грудь. Ах, как мало знают о закованных те, кто никогда не носил на руках кандалы!
Димитрова навестил гость с родины — болгарский адвокат Петр Григоров. Щелкнул первый замок, затем — второй, третий. С протяжным унылым скрипом отворилась дверь камеры. Димитров повернул голову, и гость остолбенел. Как изменился любимый руководитель болгарских рабочих, глашатай мировой пролетарской революции! Осунулся, лицо посерело, заросло бородой. Рваная арестантская одежда надета на голое тело — у узника нет нижнего белья. Башмаки — прохудившиеся, заскорузлые — надеты на босу ногу. Волосы поседели. На запястьях синие пятна — следы оков. Но глаза все те же — горят, полны неукротимой энергии.
Димитров узнал посетителя, и лицо его прояснилось. Он вскочил на ноги, бросился к земляку:
— У меня нет слов, чтобы выразить свою радость! Ты — первый близкий человек, которого я вижу в этой тюрьме!
За спиной Григорова стояла целая свора фашистов: Фогт, его секретарь, машинистка, капитан полиции и четверо гестаповских агентов.
— Я не разрешаю вам говорить по-болгарски! Ни слова! — процедил сквозь зубы судебный следователь.
Человек, приехавший из другого мира, где светит солнце, где не стихает шум борьбы двух миров, и моабитский узник заговорили по-немецки о самых обыденных вещах. Но глазами они постарались сказать друг другу все то, чего не могли вымолвить губы.
В коридоре раздался шум шагов. К Фогту подошел какой-то служащий и что-то шепнул ему на ухо. Фогт быстро удалился вместе с машинисткой. Тогда Димитров заговорил по-болгарски:
— Скажи, Петр, правильно ли я вел себя? Нарушил ли чем-нибудь дисциплину? Что думает партия о моем поведении?
— Партия знает тебя хорошо, — ответил Григоров. — Она ждет, что ты поднимешь еще выше ее знамя!
Гестаповцы зашевелились. Руки потянулись к пистолетам. Но Димитров, который тайком наблюдал за ними, тотчас продолжил по-немецки:
— Мы так увлеклись, что, как только заговорили о здоровье мамы, сразу же перешли на болгарский язык. Значит, она держится…
Гестаповцы успокоились.
17 сентября вечером он записал в своем дневнике.
«Последний день в Моабите. Завтра в Лейпциг».
Когда он засыпал, в его ушах зазвучала ария Ленского накануне дуэли: «Что день грядущий мне готовит?..»