Глаза моей собеседницы, до того бывшие внимательными, потускнели. У нее не было никаких причин интересоваться диетическими наклонностями моего сына, и теперь она, похоже, жалела, что заговорила со мной. Прости, Франклин; просто я целыми днями почти ни с кем не разговариваю, а если начинаю говорить, то слова льются потоком, как рвота.
– В любом случае, – продолжила я чуть более обдуманно, – я предупредила Кевина, что, когда его переведут в тюрьму для взрослых, еда точно станет гораздо хуже.
Глаза женщины сузились.
– Ваш мальчик не выйдет на свободу в восемнадцать? Как жаль.
Обходя запретную в комнате ожидания тему, этими словами она хотела сказать: он, должно быть, сделал что-то плохое.
– Нью-Йорк довольно снисходителен к несовершеннолетним преступникам, – сказала я. – Но даже в этом штате дети должны отбыть не менее пяти лет за убийство, особенно если убиты семь учеников старшей школы и учитель английского языка.
Ее лицо изменилось, и я добавила:
– Ах, да, еще работник столовой. Может, у Кевина все же более сильные чувства по отношению к еде, чем я думала.
Она прошептала:
–
Я почти услышала, как в голове ее завертелись шестеренки и как она лихорадочно ухватилась за все, что я сказала до этого и к чему она прислушивалась лишь вполуха.
– И никто иной, – сказала я. – Забавно, когда-то К.К. означало «кремовый кекс».
– Должно быть, это… – Она замолчала. Я вспомнила, как однажды в самолете меня бесплатно пересадили в первый класс, и я оказалась рядом с Шоном Коннери. Лишившись дара речи, я не смогла придумать ничего лучшего, кроме как сказать: «Вы – Шон Коннери», о чем он, ясное дело, знал.
– Должно быть, это т-тяжкий крест, – с запинкой сказала она.
– Да, – ответила я. У меня больше не было нужды привлекать ее внимание – мне это уже удалось. Я была в состоянии контролировать внезапный позыв к болтовне, который за несколько минут до этого поставил меня в неловкое положение. Сидя на повторяющем форму тела оранжевом стуле, я испытывала странное ощущение, буквальным выражением которого стал невероятный физический комфорт. Казалось, для меня исчезла всякая обязанность выражать ответный интерес к положению сына этой женщины. Теперь я была безмятежной стороной беседы, той, которой нужно оказывать внимание. Я чувствовала себя почти по-королевски.
– Ваш мальчик… – с трудом сказала она, – как он держится?
– О, Кевину здесь очень нравится.
– Как так? Марлон ругает это место на чем свет стоит.
– У Кевина мало интересов, – сказала я; можно было истолковать эти слова так, словно у нашего сына какие-то интересы все же есть. – Он никогда не знал куда себя деть. Время после школы и в выходные ползло для него мучительно медленно, как машина, застрявшая в пробке. Бинго! Теперь все его дни самым приятным образом расписаны от завтрака и до того времени, когда выключают свет. А еще он теперь живет в мире, где совершенно нормально быть озлобленным. Я думаю, он даже испытывает некое чувство общности, – допустила я. – Может, не с самими другими заключенными. Но их превалирующие настроения – отвращение, враждебность, презрение – для него словно старые друзья.
Остальные посетители явно подслушивали, поскольку они смотрели в сторону, однако украдкой бросали на нас взгляды – тем быстрым, жадным движением, каким ящерица выбрасывает свой язык. Голос я понизила, но вниманием аудитории все же наслаждалась.
– Он оглядывается на то, что сделал? Чувствует какое-нибудь… ну, вы понимаете…
– Раскаяние? – сухо подсказала я. – А о чем ему было бы сожалеть? Теперь ведь он стал
– Похоже, есть в этом и положительная сторона. – Она держалась от меня на пару дюймов дальше, чем это бывает у женщин, занятых серьезной беседой, и взгляд ее отклонился от прямой линии градусов на тридцать. Эти небольшие смещения выглядели почти по-научному: я была образцом для изучения. – Вы от него тоже вроде как сбежали.
Я беспомощным жестом обвела комнату ожидания.
– Не совсем.