Я стояла с трубкой у окна, отведя ее от уха, но не нажимая отбой. Дым от огромных труб теплоцентрали поднимался в розовеющее мартовское небо. Я так люблю это время – когда набухают почки. Они еще очень не скоро лопнут, через месяц, но что-то меняется в природе. В мертвых, застывших ветках появляется жизнь. Ее никак не видно пока. Но она уже есть.
Никита говорил и говорил, думая, что я с ним играю. Он ничего не знает. И никогда не узнает. Я нажала отбой посреди его фразы. И сама набрала номер Валеры.
– Выяснили что-то, Валерий Петрович?
– Да вроде в больнице он…
Я села, почувствовала, как ослабли ноги. Наоборот должно было быть, а мне стало дурно от хорошей новости.
– Значит, жив… – Я постаралась остановить слезы. Потом поплачу, без Спиридонова. – А где он?
– У тебя же сотрясение мозга, Кудряшова! Лежачий режим! Ты что, собираешься к нему ехать?
У меня не было сил спорить со Спиридоновым.
– Валерий Петрович, вы не переживайте. Я принесу официальный бюллетень, я даже принесу справку из милиции, если нужно. Я тоже попала… в аварию, скажем так.
– А ты не вместе с Вовкой была?
Я могла не отвечать на этот вопрос. Колесов давно не работал в театре. Спиридонов узнал о нем просто потому, что Вовка перестал быть безвестным актером захудалого театришки, начал сниматься в кино, а театральный мир – одна большая деревня – все друг про друга всё знают. Или думают, что знают.
– Нет, я была отдельно. В смысле, у меня другая… авария.
– В Склифе он, в травме. Привет передавай, если поедешь. А у тебя-то что, серьезно? Или так, полежать, покурить в постельке да отоспаться?
– Я не курю, Валерий Петрович. У меня сотрясение мозга, неделю надо вылежать. Голова очень болит. И синяки на лице, играть пока невозможно.
– Синяки-и? – обрадовался такой яркой новости Спиридонов. – С этого момента ну-ка, ну-ка, поподробнее…
– Валерий Петрович, замените, пожалуйста, спектакли. У меня два всего на этой неделе. В других есть второй состав.
В маленьких театрах – большая текучка. Славы нет, денег нет. Поэтому, когда я пришла в «Экзерсис» в третий раз, на меня навалилась просто куча ролей. Играй – заиграйся.
…Никита упорно звонил и звонил. Я телефоны не выключала, потому что, кроме Никиты, у меня еще есть мама, есть Вовка, о котором я пока так ничего и не выяснила, кроме того, что у него состояние стабильно тяжелое и к нему можно поехать. Может поехать тот, у кого совесть чиста и голова не раскалывается пополам от каждого неосторожного движения.
Странно, как будто что-то изменилось во мне. Та страшная ночь. Слова Никиты, сказанные ниоткуда, ни с чего, он так легко это произнес, легко, привычно, словно знал это всегда, просто не говорил, это же очевидно… И после них все перевернулось. И еще, просто чтобы поставить такую жирную точку, – эта жуткая история. Да, я жива. Я даже почти здорова. У меня видят глаза, руки-ноги на месте и на лице нет шрамов. Могло бы быть в сто раз хуже. Меня могли убить или изрезать ножом.
И я не верю, что это случайность. Я много раз ездила ночью на такси, ловила машину и ехала домой – из театра, от мамы, от Сташкевича. И никогда ничего подобного со мной не происходило. Значит, так было нужно. Как будто тот, кто отвечает за меня, не был уверен – хватит ли мне Никитиных слов или нужно все-таки убедить меня чем-то посерьезнее. Убедили!
Но вот за что пострадал Вовка… Тоже за любовь? А что, если и ему так поставили точку? Я – свою, жизнь – свою. И как я никогда больше не подойду к Сташкевичу, Вовка не посмотрит больше в мою сторону? А меня это пугает? Почему? Я же его не люблю. Я это знаю, я ему это сказала, когда так цинично и великодушно разрешила с собой попрощаться. В чем-то Сташкевич, наверно, прав. Ну а что я еще могла подарить Вовке на прощание, кроме самой себя? Ему больше ничего и не нужно было. Он со мной попрощался, пошел и разбился. Ужас, если он сделал это нарочно. Надеюсь, что нет. Что это страшная случайность.
Я осторожно приняла теплый душ, под горячим мне вчера стало плохо. Как могла, замазала синяки на лице. Да, страшновато. Выгляжу я не очень. Но это не главное. Я должна поехать к Вовке, узнать, что произошло, попросить прощения. А если он не захочет со мной разговаривать, как я не хочу разговаривать с Никитой?
Я приехала, когда закончился утренний обход. Вовку из реанимации перевели в палату интенсивной терапии, это уже было хорошо. Я шла по длинному коридору, стараясь не спешить, идти было не очень легко. В больнице было душно, и у меня сразу стала кружиться голова. Палата тридцать шесть, тридцать семь… Я подошла к последней двери на этаже, на ней номера не было. Мне нужна была палата номер тридцать девять, а я такой не нашла.
У окна стояла женщина и говорила по телефону, глядя на улицу. Я подождала, пока она закончит говорить. Женщина обернулась. Тонкая, высокая, чем-то похожая на меня. Темненькая, с выразительными глазами. Ну нет, так не может быть. А почему – не может? Почему у Вовкиной палаты не может стоять та, которая его любит? Он же говорил – похожа на меня. Только другая. Немного моложе, кстати. Очень милая.