Никита писал ни о чем, просто так. И при этом – как будто заглядывая в будущее. Он просто рифмовал слова. Он не переживал, не доставал эти слова из своей души. Я ведь так и не узнала, что было у него в душе. Плел рифмы, баловался словами. Баловался чувствами, удовольствиями, годами моей жизни.
Я аккуратно сложила тетрадки, собираясь убрать все на антресоли. Потом подумала и отнесла всю стопку в мусоропровод. Не жалко? – спросила я сама себя. Жалко, но я все выбросила. Собрала книжки, которые мне дарил Никита по своему выбору, – отнесу, сложу около районной библиотеки, может, кто возьмет, полистать в электричке. Выбросила несколько пар туфель, которые он покупал мне тоже на свой вкус – я так и не привыкла к неудобным туфлям на высоких тонких «шпильках», оранжевое платье – его покупала я сама, но его очень любил Никита. Крайности, конечно, но я, кажется, как раз стою на краю. Две мягкие куклы, подаренные им в разное время, я тоже выбросила. Одну звали, понятно, Тюня, другой я имени так и не дала. Мне не пять лет, и не десять. И я не Тюня.
Страусенка, которого я привезла тогда Никите, и игрушка так и осталась у меня в кармане пальто, я перекладывала с места на место, потом подумала и выбросила ее тоже. Лысый мягкий страусенок с беспомощно болтающимися плюшевыми ножками – это символ чего? Моей глупости и негордой, на все согласной любви? Так ее больше нет. И помнить, что я была такой, мне неприятно.
– Дочка, ты чем занимаешься? – позвонила мне мама. – Моя соседка хочет пойти к тебе завтра в театр. Оставишь ей приглашение?
– Я не играю, мам.
– А что случилось?
– Ничего. Просто заменили спектакль.
– Катюша, почему ты до меня никак не доедешь?
Я взглянула на себя в зеркало.
– Мам… Дня через три, хорошо? Я тут затеяла ремонт…
– Ты разве его не закончила? – удивилась мама.
– Меня соседка ночью залила. Ужас. Надо опять менять обои. И… там еще кое-что в ванной я не доделала. Новые краны хочу поставить, чтобы было, как у людей. Надоело уже.
Мама помолчала.
– У тебя все хорошо?
– Да.
– С Никитой что-то?
– Мам, я рассталась с Никитой.
– Опять? Дочка, приезжай, расскажи.
Я не могла ехать к маме с такими синяками на лице. Рассказывать ей тоже ничего не могла. У мамы не то здоровье. Да и очень стыдно.
– Приеду. Завтра, наверно.
Может, мне писать пьесы? Выйду на авансцену, встану в луче софита, остальная сцена будет в темноте, и прочитаю этот монолог. Грустная, светлая, красивая…
Я смяла листочек, на котором только что писала романтические бредни, и выбросила его в следующий мусорный пакет вместе с приторно-сладкими духами, которые мне дарил Никита, и я даже ради него не могла душиться ими, с блокнотиком, в котором он чиркал какие-то рисунки и считал бюджет театра – очень давно, еще в наши первые годы, а я берегла, думала, буду детям показывать: вот как папа рисовал когда-то, когда вас еще не было… Не было и не будет. Детей не будет с Никитой, а завтрашний день действительно будет.
Листочек я все же достала из мусорки. Меня романтической больше нет. Но ведь была же. Оставлю на память – о себе самой, влюбленной, с крылышками, горевшей и основательно обжегшей эти крылышки, так, что ими уже пользоваться нельзя. Снять и убрать на антресоли. Показывать внукам – когда-нибудь, через сто лет.