Упаси Боже равнять Михаила Трофимова с крестьянскими сказителями — поэт он хоть и народный, потешно воспевший, но и оплакавший колхозное село, а все же читаемый с листа, не изустный; но вообразим, что на закате позапрошлого века Михаил Трофимов, пахотный крестьянин, не ведающий азы, буки, веди и глаголи, живет в добротной сибирской деревеньке… скажем, в родимой Снегиревке… и кем поэт прослывет в той деревушке?.. Я, по отеческому кореню из зажиточной забайкальской родовы скотоводов и скотогонов, при добротной бабе выбился бы ежли и не в кулаки, то в многодетные хозяйственные мужики. А из Михаила сроду не вышел бы крепкий хозяин, что всем многочисленным семейством пашет от зари до зари, у которого и матерый дом-пятистенок, и рубленые амбары, и в сусеках жита до краев, и под крышей проветриваются дохи, шубы и меха, и скотный двор полон животины, и чтящие отца, послушные ребятишки, и кроткая жена: да убоится мужа. Не выбился бы Михаил и в кулаки, на коего робят батраки, а сам хозяин в яловых скрипучих сапогах ходит по сосновой хоромине о два этажа и думает думу хозяйскую: эх, язви ее в душу, чего бы не упустить, поболе бы жита намолотить да барышно сбыть. Нет, из Михаила Трофимова не вышел бы расторопный деревенский хозяин, не то, видно, сулил ему Господь в земной юдоли. Михаил, мне кажется, жил бы со своим гомонливым, неприхотливым, веселым семейством на вольном берегу реки в косенькой избушке, в начале лета утопающей в черемуховом, яблоневом цвету; тоже бы по-мужичьи робил, но без хозяйской хватки и сноровки, да к тому же всякое вольное время шатался бы в тайге, брал черемшу, голубицу и брусницу, бил орех, лепил бы деревенским ребятишкам глиняные дивы-свистульки, мастерил бабам берестяные туеса, плел тальниковые корзины и корчаги для ловли речных гольянов, попутно выплетая чудные байки и побаски; а женка бы ворчала: дескать, вон люди-то живут — всего вдосталь, а тут перебиваемся с хлеба на квас, завтра — зубы на полку и по миру пойдем с холщовой котомой, дров ни лучины, а живёшь без кручины, шатун; мужик бы отшутился: клен да береза — чем не дрова, хлеб да вода — чем не еда, и от греха подальше сунул бы исподтишка балалайку под полу армяка и пошел по приятельским дворам: где самодельные частушки-складушки пропоет, где завиральную байку зальет, где таежную бывальщину поведает, и за то хозяин сказителю медовую чарку нальет, а хозяйка ребятишкам гостинец сгоношит. Худобожии бы кулаки косились на балагура и сухо сплевывали: ботало осиново; зажиточные, но боговерующие мужики глядели бы с покаянным почтением, как глядят на блаженных, сидящих на церковной паперти, а уж сердобольные бабы взирали бы со слезливой жалью… Словом, вышел бы из Михаила Трофимова деревенский балагур и баешник, а может, и сказитель, и гужом валили бы на его подворье шустрые студенты аж с самой Москвы записывать былички и бывальщины, песни и побаски. Так бы оно и случилось, но поэт рос и матерел на позднем и печальном закате величавого устного слова, потесненного и вытесненного книжным, а посему и, распираемый сказительным даром, смалу бредил стихотворством, смолоду выучился на поэта в Литературном институте и пошел по миру со стихами.
* * *
И все же Михаил Трофимов — не просто сибирский поэт, эдаких пруд пруди, Трофимов — народный поэт, и это редчайшее право величаться народным сполна заслужил своим творчеством, что сродни народным устным сказам. Недаром трофимовские поэмы и стихи звучат натуральнее, живее, когда их прилюдно сказывает сам поэт. Борис Шергин, великий мастер народного сказа, однажды молвил: “Русское слово в книге молчит… Напоминают ли нам о цветущих лугах засушенные меж бумажных листов цветы?..”
В годы благие для русской лирики, когда стихам душевно внимали, обретая любовь к родимой земле и земляку, Михаил Трофимов принародно читал стихи, и я видел, умиляясь, с каким радостным дивлением горожане и селяне, старые и малые слушали бесхитростное, но живое сибирское слово поэта, вспоминая, узнавая, открывая утешные и потешные, милые сердцу виды деревенской жизни.
В отрочестве облысевшие от излишнего ума, высоколобые книжные законотворцы два века кряду упорно талдычат художникам — слова, цвета и звука, — навязывают мнение, опасное для русского искусства: мол, “не в лапте и сарафане”, мужики, народность русская, а в глубинном постижении непостижимого русского характера и в душевной способности искренне сострадать ближнему, переживать за народ и Отечество, перстом указуя дорогу ко Храму Господню. Эдакие дарования, разумеется, похвальны, но и “без лаптей и сарафана” скучно, словно расхожую русскую частушку поешь не под гармонь и балалайку, а с высокой университетской кафедры пересказываешь научно-скучным, пресным языком: мол, некий деревенский муж… очевидно, дурак… отпустил большую бороду, и проблема в том, что любимой жене трудно найти в бороде губы, чтоб поцеловаться. А частушка коротка и ярка: “Ох, девки, беда, куды мне деваться, по колено борода, негде целоваться”.