"Ну, как дела?" — спросил он по обыкновению, сразу спроворив закуски и водчонки. За рюмкой мой язык развязался, я стал плакаться на судьбу, мямлить, позывать на жалость к себе, не думая меж тем мямлить, но откуда-то такая тоска вдруг навалилась, так черно, так беспросветно показалось всё вокруг, будто один я оказался в жалкой изобке посреди вселенской вьюги, а тут вдруг открылась дверь, и из снежного вихоря выткался Проханов; и вот невольно потянуло зарыться в жилетку друга, постонать и тем как бы облегчить душу хотя бы на время. Но разговора не получалось, ибо я появился как бы с другого света, из иной, полузабытой советской, жизни, которую многим в России так хотелось вернуть, и еще жили надежды, что это непременно случится. Проханов смутно улыбался, говорил о барахольщиках, спекулянтах джинсовым прикидом и шулерах, что пришли к власти и новое бытие устроивали на свой лад фарцовщика и проныры.
…Саша напрягал себя, чтобы учтиво выслушать меня, но это стоило ему напряжения, ибо, влезши по самые уши в коварные политические интриги и опасные авантюры, воспринимая их, наверное, как азартную рулетку, сложную игру для ума, сочиняя мгновенные союзы и случайные товарищества, он уже не мог слезть с той коварной предательской карусели, на которую сам же добровольно вспрыгнул, хотя мнилось ему, что в любую минуту он способен высвободиться из тугих лямок. Это была его стихия, которую, быть может, Саня ожидал многие годы, и он не мог отсидеться в стороне. Ибо оставь лишь на миг крутящуюся зыбкую стулку, и это место немедленно переймёт кто-то другой, решительный, схват-чивый и честолюбивый. Куда-то далеко-далеко уже отъехал прежний Проханов с его мечтами о тихой отшельнической скитской жизни, о деревенских проселках, вечных русских лесах, в сырях и глубях которых созревало новое время человечества, о вселенских космических пространствах, где неутомимо кочевали, как неведомые глубинные рыбы, целые галактики со своими человечествами, погрязшими в революциях. Отныне прежнее время покоя подсознательно стало чуждым ему, оно отбирало страстные чувства, сковывало зарождающиеся энергические метафоры, превращая их в прах и тлен. Борьба ускоряла время и давала истинный смысл жизни. Проханов еще не признавался себе в том, но душа его уже была болезненно опалена призрачной властью над умами, кою давало взбаламученное время; из хаоса, как Господь из глиняной скудельницы, Проханов играючи вылепливал свой мир, вчинивал в него идею, как зародыш в яйцо, ибо только в хаосе можно сыскать всё то, к чему тянется любопытный взвихренный ум. Хаос -это то бучило, тот водоворот, в котором могут утонуть тщеславные и самолюбивые, заносчивые люди, что без царя в голове, без предвидения и анализа, но иные, толковые, энергические, всплывают на поверхность уже с совершенно новым лицом, словно бы побывавшие в купели с живой водою. Превращение это лишь на первый взгляд могло показаться случайным; нет, вся натура Проханова, склонная к перемене мест, аффектации, жесту, парадоксу, гиперболе, принуждала скинуть "старую кожу", хотя бы вместе с нею могли стать "ненужными" все прежние изнурительные труды. Нечто подобное случилось с моим другом: он и в книгах-то своих стал новым, почти лишенным сентиментальности. В нём было слишком много родящего семени, и оно просилось наружу. Что-то из пережитого отложилось в памятные кладовые души, но напоминало о себе пусть и реже, но резче, до слезы, до сладкого умиления минувшим, тем самым умягчая невольную чёрствость, свойственную революционному поведению.
"Порою я чувствую странную жестокость и равнодушие к близким, чего прежде не знал, и эта перемена меня страшит", — признался однажды Проханов.
"Если ты эту перемену знаешь за собою, значит, ничего пока не случилось", -утешил я друга.