И теперь жизнь часто сводит меня с этим критиком. Мы раскланиваемся, иногда обмениваемся рукопожатиями. Мне не хочется расшифровывать его имя, чтобы не подумалось, что я свожу с ним счеты. Я бы и не вспомнил о нем, если бы он сам не напомнил о себе. Вот сейчас, когда я пишу эти строчки, изящный Л. Л. прошел мимо моего коттеджа к морю в обществе известной писательницы, о чем-то мило беседуя.
Море располагает к размышлению. Вот я и подумал: знаю я этого человека, безусловно грамотного, безусловно культурного, столько же, сколько и Савву Елизаровича. Но один, будучи в душе эстетом, обвинил меня в эстетстве, другой, будучи демократичным, радовался, что я не хвастаю своим пролетарским происхождением. Один в качестве редактора печатает мои стихи о любви, другой в качестве критика обвиняет меня в гипертрофии любви. Почему же с одним я сошелся, а с другим нет? Не потому, конечно, что Л. Л. необоснованно обвинил меня в неприятии советской действительности и в повышенном приятии любви. Теперь-то я знаю, что чем больше любви, тем лучше. Нет, не поэтому. Моя память хранит и похвалу этого критика. Однажды он сказал, что мне известны некоторые тайны поэзии. Памятливый на доброе, я мог бы сойтись с ним, но я не сошелся. Не сошелся потому, что в нем по отношению ко мне, да и к другим, когда-то жило беззастенчивое чувство превосходства. Поздней же, когда это чувство уже не проявлялось, я не обнаружил в нем таких качеств, ради которых стоило бы сходиться.
После всего сказанного, видимо, не нужно говорить, чем отличался Савва Елизарович от этого, скажем, безымянного критика, который смотрел на меня, как на эпизод в своей жизни, но, увы, по странной случайности затянувшийся на десятилетия. Савва же знал, что нам идти вместе, и готовил меня к этому пути.
После войны «Сибирские огни», временно бывшие альманахом, снова стали журналом. Когда после многих лет я наконец собрался ехать в Марьевку, Савва Елизарович, возглавлявший журнал, попросил меня подумать об очерке. Он совершенно справедливо считал, что поэт должен владеть и прозой.
Послевоенная Марьевка поразила меня печальным колоритом. Еще на подступах к ней я увидел любимое озеро Кайдор, когда-то с чистым лицом, а теперь затянутое рябоватой ряской и по берегам поросшее высокой саблевидной кугой. Среди зеленой куги одиноким одуванчиком белела головка мальчика. Когда я поднялся в гору и вышел на деревню, улица встретила меня тревожной тишиной. Деревня казалась мне покинутой, как во времена Батыя. У тишины нет временны́х признаков, особенно в деревне. За каждым плетнем чудилась засада, может быть, где-то притаился раскосый кочевник и натягивает тетиву своего лука. Издалека в памяти всплыли слова невесть какой летописи: «И бысть битва великая... и разорение всему живому...» Так родился замысел поэмы «Марьевская летопись». На все, что потом ни встречалось, — на старый мост Кизислы, на встречи с родными и знакомыми, на коров, запряженных в тележки, — я смотрел в свете этого замысла. Одним словом, на стол редактора я положил не обещанный очерк о Марьевке, а поэму «Марьевская летопись».
Снова вхожу в подробности, казалось бы, личного порядка. Но иначе и нельзя. Снова Савва Елизарович свяжет меня с собою. Не надо думать, что он печатал все, что я писал. Человек практического склада, он не торопился высказывать свое мнение о поэтических вещах, пока их, бывало, не прочтут поэты — или А. Смердов, или Е. Стюарт. Но Елизавете Константиновне я, как правило, читал вещи, еще горячие от работы, еще не очень причесанные. Поэма понравилась и ей, и Смердову. Их мнение не разошлось с мнением Саввы. Я повеселел. В начале нового года мне предстояло ехать на Первое совещание молодых писателей. Поехал я туда с рукописью поэмы и только что вышедшей из печати «Лирической трилогией». Меня зачислили в семинар Николая Асеева. Помню, секретарь семинара проявила инициативу и отнесла мою книжку Александру Твардовскому. Вскоре она вернулась обескураженная. Твардовский полистал мою книжку и вернул со словами, что это не для него, а скорее для Асеева. Я и сам понимал, что это не для него. Тем более что Асеев, несмотря на мое тяготение к классическому стиху, принял меня хорошо. Даже предостерег участников семинара, чтобы они не заблуждались насчет кажущейся простоты моего стиха. К моему удивлению, деревенская тема поэмы вызвала интересный разговор. Разумеется, и критиковали тоже. Было бы странно, если бы Н. Асеев, В. Шкловский, Л. Озеров, В. Звягинцева, М. Чарный не нашли у меня погрешностей. Короче, все шло очень хорошо, пока в здании ЦК ВЛКСМ, где шла работа семинара, не появился Савва Елизарович и не разыскал меня:
— Как твои дела?
— В общем ничего.
— Поэму обсуждали?
— Обсуждали.
— Что сказал Асеев?
— Похвалил.
— А не можешь ли ты попросить его написать коротенький о ней отзыв?
— Попросить бы можно, да он заболел... А что?