Брат засобирался уходить. Хотел он успеть еще на двухчасовой автобус, торопился к себе в деревню: учебный год там заканчивался, а директор отсутствует четвертый день уже. Проводить себя не позволил. «Сиди, – сказал, – я быстро подамся». И, подхватив сумку, зашагал действительно быстро, размашисто – худой, высокий, сутуловатый. На углу корпуса повернул и – в профиль, мгновенно – напомнил покойного нашего дядьку…
«Преудивительный мужик»… Первый раз мы о нем так подумали и сказали. Прежде другое слово употреблялось в разговорах: «нелепый». Женщины говорили – дурной. Мать наша, открыто не жаловавшая дядю Гришу, выражалась резче: «Ни Богу свечка, ни черту кочерга».
В молодости дядя Гриша был франтом и задирой. В тридцатых годах, во время великого исхода мужиков нашего клана в город, он единственный из всех явился холостым. Братовья, зятья, шурины их приволоклись с детьми, скарбом, по-деревенски быстро стареющими женами. Дядя Гриша был свободен и гол как сокол. Он поучился маленько на курсах мастеров сталеварения, вышел подручным сталевара и сразу обогнал по грамотности других мужиков, придавленных семейными заботами. Умнее дядя Гриша, однако, не стал. Только гонору в нем прибавилось.
– Пентюхи! – насмешливо говорил он о родственниках, пытавшихся здесь, в городе, наладить жизнь на прежний крестьянский манер – с огородами, курами, поросятами. – Понахватали пентюхи деревенских дур, теперь колотятся с ними. Не-ет, я себе городскую найду, в шапочке.
Он завел две пары штиблет: черные и белые, парусиновые. Черные дядя Гриша чистил ваксой до зеркального блеска, белые натирал мелом. Прицепив невиданный галстук, он уходил на танцы в соцгород, где бывал неоднократно бит тамошними парнями, «барачными» – так у нас их звали. Справедливости ради надо сказать, что били дядю Гришу только скопом. Выходить на него поодиночке, вдвоем, даже втроем не отваживались: при внешней худощавости дядя Гриша был необыкновенно крепок, скор на руку и в драках неустрашим.
Потом он женился, «привел жену», – как сказали у нас дома.
Момент этого «привода» я помню, он стоит перед моими глазами контрастной, черно-белой фотографией.
То ли самое начало зимы, то ли конец ее. Ночью нападал мягкий, пушистый снежок. Мы с Толькой Ваниным, соседским парнишкой, на краю улицы сгребаем его маленькими лопаточками в кучки. А по белой, не затоптанной еще дороге идет дядя Гриша. В одной руке у него сундучок, в другой – швейная машинка. За дядей Гришей семенит незнакомая женщина, коротко, по-городскому, стриженная, в шапочке, то есть берете, сдвинутом на ухо. За женщиной плетется долговязый пацан.
Поравнявшись с нами, пацан быстренько нас поколотил – надавал подзатыльников, натыкал носами в снег. Столь проворно и бесшумно действовал, что взрослые не услышали возни, а мы даже не успели зареветь – так и остались сидеть с залепленными ртами, изумленно глядя вслед пацану, который опять вяло и ломко плелся дальше, будто это и не он только что нас отбутузкал.
Родственников и соседей женитьба дяди Гриши привела в полное недоумение. Глафира его хозяйкой оказалась никудышной: ни сварить вкусно, ни постирать чисто, ни в огороде развернуться. «Барачная», словом, безрукая. Швейная машинка (Глафира работала швеей), с помощью которой другая бы озолотилась, не приносила семье дохода: мастерицей Глаша была бездарной, заказчики ее обегали. «Шьет да порет», – говорили про нее насмешливо.
Внешними статями или умом дяди-Гришина избранница тоже не отличалась: полоротая какая-то, все похохатывала. Но это был не смех симпатичной, веселой хохотушки, а дурное, беспричинное гыгыканье.
– Мой-то – хо-хо, гы-гы! – говорила она. – В баню – гы-гы, хо-хо! – пошел.
Собеседницы терялись, не знали, что и отвечать. Ну пошел мужик в баню… не в цирк же. А хоть бы и в цирк. Чего смешного-то?
«От это выхватнул! – судачили за спиной у дяди Гриши женщины. – Оторвал… от жилетки рукава. Хвастался – в шапочке найдет. В платках ему, видишь, не глянулись, мотри деревенские… И нашел. Только и есть что шапочка. Шапочка… с довеском».
«Довесок» – сын тетки Глаши, Шурка, прижитый ею от какого-то геройского будто бы летчика, особенно всех смущал. С довеском брали жен вдовцы, немолодые мужчины, сами оставшиеся с детьми на руках. А тут – орел! Орлом ведь ходил дядя Гриша. Грудь выпячивал, сиял штиблетами. И на́ тебе – отоварился!
Довесок Шурка был к тому же какой-то дурковатый, «оглашенный». Даже с ребятами на улице он не сошелся, его не принимали в игры, не подбивали на опасные затеи. Шурка разбойничал один. Кличка у него была – Рыцарь. Откуда пришло это слово и что означало, никто из пацанов не знал. Нам слышалось в нем что-то опасное, что-то собачье, рыскающее.
Шурка и точно рыскал. Трещали от его набегов чужие курятники, стонали огороды. Не раз его приводили домой в красных соплях, кричали дяде Грише: «Уйми звереныша!»
Дядя Гриша отсылал конвоиров к такой-то матери, но Шурку наказывал. Бить его он считал невозможным – неродной сын. Он арестовывал Шурку: сажал под замок в сараюшку.