То, что было дальше, застыло в его памяти, превратившись в картину с искаженной перспективой. Там были и крики, и плач, но именно это странное искажение больше всего поразило Эдгара Дрейка и преследовало его потом, горе матери, преломившееся под каким-то невозможным углом, — какой-то отчаянный порыв матери к ребенку, протянутые, устремленные вперед руки, отталкивающие всех, кто старался удержать ее. Он узнал это стремление заломленных рук, эту картину, казалось, не существующую в реальном мире, вспомнив греческие урны, на которых изображены были крошечные фигурки плакальщиц.
Он долго стоял и смотрел. Однако лишь спустя несколько дней далеко не сразу до него дойдет весь ужас произошедшего, ударит ему в грудь, войдет в него, как будто мгновенно превратив в одержимого. Произойдет это вскоре на приеме у государственного управляющего, когда он увидит проходящую мимо молодую служанку, несущую ребенка на бедре. Тогда он вдруг почувствовал, что тонет, задыхается. Он начал мямлить какие-то извинения изумленным офицерам, которые спрашивали его, хорошо ли он себя чувствует, а он отвечал: «Да, не волнуйтесь, у меня просто слегка закружилась голова, вот и все». Потом, спотыкаясь, он вышел из помещения, спустился по лестнице в сад, где его вырвало прямо на розовые кусты. Слезы затопили глаза, и он разрыдался, трясясь и всхлипывая, пораженный несоразмерным горем.
Вспоминая эту сцену, потом он и сам не поймет, над чем он так рыдал тогда.
Но сейчас, когда он был свидетелем материнского горя, наблюдал эту страшную сцену, он даже не пошевелился. Мальчик, мать, тихий шелест ветвей, колеблемых мягким ветерком. Он и прочие бледнокожие люди стояли и смотрели на мать, трясущую маленького мальчугана, целующую его, гладящую окровавленными руками его лицо, свое лицо, причитающую каким-то диким голосом, таким чужим и таким знакомым одновременно. Так продолжалось, пока рядом не возникла суета, прочие женщины бросились вперед, падая рядом с матерью, пытаясь оттащить ее от мальчика. Ее тело напряглось, стараясь вырваться, словно презирая законы тяготения, не признавая никаких других сил, кроме своего горя. Мужчина, стоявший рядом, с неясными чертами, размытыми в свете солнечных лучей, отступил на шаг назад, слегка пошатнулся, но удержал равновесие, опершись о землю прикладом ружья.
Той ночью он много раз просыпался, не понимая, где находится. До того, как окажется в палисаднике с розами и будет корчиться от внезапного спазма в розовом палисаднике, оставалось еще два дня, но он уже чувствовал, что в холсте бытия появилась прореха, которую невозможно залатать, как будто чешуйки краски, еще покрывающие надорванную ткань, превращаются в пыль и улетают, уносимые ветром. «Все теперь стало иначе, — думал он, — я не рассчитывал на такое, это не предусмотрено моим контрактом». Он вспомнил, как писал Кэтрин в своем первом письме из Бирмы о том, что не может поверить, что все-таки здесь, что он на самом деле так далеко от дома. Это письмо, вероятно, уже спокойно лежит в мешке в вагоне почтового поезда, направляющегося к дому. Эдгар почувствовал себя в Рангуне совсем одиноким.
Спустя два дня Эдгар получил письмо из Военного министерства. Для него забронировали каюту на судне Речной флотилии Иравади, на котором переправляли лес. Корабль должен был выйти из порта Проме не позже чем послезавтра. До Проме пришлось добираться на поезде. Все путешествие до Мандалая должно было занять неделю.
Эдгар провел в Рангуне четыре дня, но практически не распаковал свои вещи. После охоты он почти все время проводил у себя в комнате, покидая ее только по официальному вызову, или изредка бродил по улицам. Бюрократия в колониях. После инцидента со стрельбой его вызывали давать показания в Департамент гражданских и уголовных дел, в Полицейское управление, в Департамент сельских дел, в Медицинский и даже в Лесной департамент (потому что, как утверждалось в повестке, «инцидент произошел в ходе мероприятия по контролю за дикими зверями»). Вначале его удивило, что о случившемся было вообще доложено. Если бы все участники охоты договорились между собой, все можно было бы без особого труда скрыть; крестьяне не нашли бы возможности подать жалобу, а даже если бы и подали, маловероятно, что им бы поверили, а если бы и поверили, маловероятно, что офицеры понесли бы какое-то наказание.