На самом-то деле меня посещали тысячи других мыслей; его присутствие было, наверно, не более чем светом – каким-то тусклым, серо-зеленым светом, – упавшим на поверхность моего рассудка; мысли же тем временем, как всегда, лихорадочно неслись, перегоняя друг друга. Мысли о моих литературных трудах, о старости, о покупке поля (мы купили его сегодня утром), о том, как шумят дети, и не купить ли Саутиз. Все это происходило, так сказать, под спудом. Вместе с тем присутствие Эдди каким-то образом сказывалось на потоке подспудной жизни. Мне все время приходилось думать о том, что будет дальше. О том, как мне прорваться в свою другую жизнь, которая находилась всего-то в шести дюймах от моей нынешней, в шезлонге, в саду. Вот почему я не могла думать так глубоко и быстро, как думаю сейчас, когда Эдди находится на пути в Танбридж-Уэллз. И то, что сейчас осталось от Эдди, в каком-то смысле более осязаемо, хотя и более неуловимо, он весь сосредоточился в моем уме, весь, каким я его себе представляю… теперь он нечто вроде пейзажа, в который сам же отлично вписался, нечто вроде произведения искусства для себя самого.
Подняв голову от бумаги, я смотрю в окно на наше поле, где деревенские мальчишки, пронзительно крича, играют в крикет. И меня, как всегда, охватывают чувства, я волнуюсь. Дети играют – да; мешают мне – да; у меня нет своих детей, а у Нессы (Ванессы. – А. Л.
) есть; но я-то их уже больше не хочу, они мешают думать, а я вся в мыслях и все больше и больше ненавижу, когда меня отвлекают… Тягостная тяжесть физического существования… Чем старше я становлюсь, тем отвратительнее мне человеческие тела… мне все время хочется, чтобы их было поменьше, хочется проникнуть умом в самое основание, дойти до сути. <…>Пятница, 31 августа
Предстоящая встреча в конце недели с миссис Вулф[479]
так меня удручает, скорее всего, потому, что мы обе не сумеем сказать ни одного чистосердечного слова. С ней говоришь, как с ребенком, но с ребенком с «чувствами», ребенком с «правами», с ощущением своей благопристойности и респектабельности, с ощущением того, что она твердо знает, что и как следует говорить и делать. Человек «принципиальный», она, как и все «принципиальные» люди, втайне недовольна жизнью, ибо не извлекает из нее никакого удовольствия; от всякого непосредственного человеческого контакта такие люди отгородились высоким забором, отчего благодушествуют, только когда едят, получают комплименты или же делают какое-то естественное дело, к примеру нянчат ребенка. Если же этот ребенок – Леонард, он вырастает и старается не иметь с матерью дела. <…>Понедельник, 3 сентября
Давно я так не уставала, как вчера вечером. Эта дряхлая, трясущаяся старуха семидесяти шести лет (Миссис Вулф. – А. Л
.) выпила из нас всю кровь. Говорит без умолку <…> и только о людях, начинает с полуфразы, кончает трио Шуберта: «Знаешь, Лен, оказывается, мистер Харрис живет на Гордон-сквер». Не задержавшись на мистере Харрисе, переходит к его дочерям, как она встретилась с одной из них, когда та играла в бридж, и т. д. Хуже всего то, что она порой до некоторой степени угадывает чувства, которые одолевают собеседника; может вдруг, если я от усталости замолчу, пронзить меня пристальным взором и заявить: «Вам бы следовало, Вирджиния, почаще думать о том, что вы пишете, когда не пишете». Сегодня утром испытала к ней особенно сильную неприязнь, когда она «из лучших чувств» сказала, как ее тронуло, что накануне я села в машине с ней рядом. Отчего мне было так противно? Я ощутила весь ужас семейной жизни, смертельную угрозу своей свободе, меня охватило то же чувство, какое я испытывала с отцом, тетей Мэри или с Джорджем. Она считает себя вправе вымогать у меня это чувство, которое не возникает у меня больше ни с кем; сама же получает какое-то иррациональное, извращенное удовольствие, вонзая в меня свои когти. А еще со свойственной ей сентиментальностью пополам с тщеславием и звериным эгоизмом завела разговор о том, как она любит своих детей, какие они все – эти тупые, невзрачные, услужливые евреи и еврейки – великолепные мужчины и женщины. Меня чуть не вырвало. Хоть она и не лишена определенного обаяния (в ней, что вообще свойственно скорее старухам, чем старикам, есть некоторая живость, непосредственность), ей поразительным образом свойственно превращать все, что ее окружает, в пошлость, уродство, провинциальность. Худшей судьбы, чем быть ее дочерью, невозможно себе вообразить, от этой участи в Англии умирают сегодня тысячи женщин. Нет на свете более страшной тирании, чем всесильная власть матери или отца над дочерью, их право распоряжаться ею по своему усмотрению. А еще удивляются, почему женщины не пишут стихов! Только и остается, что убить миссис В. – иного выхода нет. Иначе жизнь будет постепенно, день за днем сворачиваться и истлевать, как брошенная в камин банкнота. Об этом никогда еще не говорилось.Понедельник, 10 сентября