Теперь – премия. Церемония – тягостный, бредовый ужас от начала до конца. Тупая формальность. Хью Уолпол[475]
говорил, как ему не нравятся мои книги, а вернее, как он боится за свои. Малютка мисс Робинс[476] вертела головкой, точно малиновка. «Хорошо помню вашу матушку – ангельский лик и в то же время самая законченная женщина на свете. Некогда бывала у меня, в моей квартире (помнится, жарким летним днем). Никогда не говорила по душам. Скажет, бывало, нечто такое неожиданное, нечто настолько не вяжущееся с ее ангельским ликом, что лик этот мог показаться дьявольским». Это мне понравилось; все же остальное большого впечатления не произвело. А потом меня вдруг охватил ужас, что в своем дешевом черном платье я выгляжу чудовищно. Никак не могу побороть в себе этот комплекс. Каждое утро просыпаюсь чуть свет от страха; да и слава становится приевшейся и досадной. Она ничего не значит, а времени отнимает много. Сплошные американцы. Кроли, Гейдж; предложения…Нет, Пруста сейчас читать не могу… Леонард читает «Орландо», завтра книга уходит в печать. <…>
Л. воспринял «О.» серьезнее, чем я ожидала. Считает, что в каком-то отношении повесть лучше, чем «На маяк»[477]
, что она о более интересных вещах, ближе к жизни, значительнее. Все дело в том, думаю, что начала я «О.» как шутку, а продолжала всерьез. Отсюда отсутствие единства. Он говорит, что повесть очень необычна. Во всяком случае, я рада, что в этот раз не написала «роман», и, очень надеюсь, впредь меня в этом обвинять не придется. Теперь хочу сочинить разумную, взвешенную критическую статью, книгу о литературе, какое-нибудь эссе (но не о Толстом для «Таймс»). <…> Хочется прикрыть крышку люка, чтобы через него проникало поменьше литературных идей. Может, в следующий раз что-нибудь абстрактно-поэтическое – не знаю. Мне больше по душе биографии живых людей. Приходит в голову Оттолайн[478] – но нет. И я должна разорвать эту рукопись, написать побольше заметок и выйти, наконец, в мир, что я завтра и сделаю, отправившись прокалывать уши.Так устала от «Орландо», что ничего писать не в состоянии. За неделю прочла корректуру и не в силах выжать из себя ни единой фразы. Ненавижу собственное многословие. Почему надо постоянно метать слова? К тому же я почти утратила способность к чтению. Когда по пять, шесть, а то и семь часов кряду читаешь корректуру, да еще пописываешь туда-сюда, навык чтения теряется почти безвозвратно. После ужина раскрыла Пруста и тут же закрыла. Это – худшее время. Жить не хочется. Кажется, что ничего другого не остается, как покончить с собой. Все скучно и бессмысленно. Поглядим, удастся ли мне воскреснуть. Надо бы что-то почитать – скажем, жизнеописание Гёте. Ну а потом отправлюсь с визитами.
Стоило Эдди уйти, как я подумала: почему человеческое общение такое неопределенное, невнятное? Почему после его ухода у меня в руке не осталась какая-то небольшая круглая вещица размером, скажем, с горошину? Нечто такое, что кладешь в коробочку, чем потом любуешься? От нас так мало остается. А между тем все люди, которые нас окружают, – это материал невоспроизводимый, создаваемый единожды. Связи, которые между нами возникают, неповторимы, единственны в своем роде. Если бы, предположим, Эдди сегодня вечером убили, со мной бы ничего особенного не произошло, – его же сущность никогда бы больше не повторилась. Наша встреча… но мысль эта, увы, постоянно ускользает, как бы часто она ни приходила на ум. Как мало значат наши связи, а ведь они так важны; в нем, во мне реальность бесконечно богата, необычайно красочна. Но если бы сегодня вечером умерла я, а не он, с ним бы тоже ничего не произошло. Эта сторона нашей жизни довольно призрачна. Я так важна для себя и при этом не представляю никакой ценности для других; для них я не более чем тень, мелькнувшая в дюнах. Я обманываю себя, думая, будто я важна для других людей, оттого-то я и кажусь себе такой живой, яркой. На самом же деле я ровным счетом ничего не значу, а потому моя живость во многом нереальна, призрачна. По словам Эдди, он постоянно думает: «Какое впечатление я произвожу?» – и от этого находится в приподнятом настроении. В действительности же он, скорее всего, не производит никакого впечатления и в таком возбуждении пребывает совершенно напрасно.