Совершенно не представляю, какой будет моя следующая книга. Все дело в том, что «Орландо», что бы там ни говорили, книга блестящая, хотя писалась безо всякой подготовки. Но почему я всегда должна готовиться, продумывать, что написать? Мне и сейчас кажется, что должна. Потому что реакция у меня нестандартная. К тому же даже теперь, после стольких лет, у меня не получается писать быстро, на одном дыхании. «Орландо» научил меня, как строить предложение, чтобы оно было ясным, недвусмысленным, научил логике в изложении событий, научил, как держаться от реальности на расстоянии. Всех прочих трудностей я избегала намеренно. В «Орландо» я не достигла той глубины, того формального совершенства, как в «Маяке».
Да, но «Орландо» был следствием совершенно определенного, я бы сказала, всепоглощающего душевного порыва. Мне хотелось позабавиться. Пофантазировать. Хотелось (а это уже серьезно) представить жизнь в карикатурном виде. Хочется и сейчас. Хочется написать историю, ну, скажем, Ньюнэма или историю феминизма в том же самом ключе. Это настроение поселилось во мне, оно бурлит и просится наружу. Подогревается ли оно аплодисментами? Я понимаю это так: есть услуги, которые талант должен оказывать гению, то есть бывает просто дар, дар, остающийся без применения, и дар серьезный, идущий в дело. И первый приходит на помощь второму. <…>
Один рецензент написал, что как стилист я испытываю кризис: стиль, дескать, теперь так боек и гладок, что в памяти не задерживается. Эта болезнь началась еще в «Маяке». Первая часть шла слишком гладко – как же я над ней трудилась! Может, надо остановиться и вернуться к манере «Дэллоуэй – Джейкоб»[483]
?И все же писать следует разные книги, не совпадающие по стилю и содержанию, ведь таков мой темперамент – не доверять ничему, ни тому, что говорят другие, ни тому, что говорю я сама; всегда слепо, интуитивно, с чувством, будто перепрыгиваешь через пропасть, следовать зову… зову… Теперь, если я возьмусь за «Бабочек»[484]
, мне придется примириться с этими мистическими чувствами. <…>День рождения отца. Сегодня ему бы исполнилось девяносто шесть, как и многим другим, но, слава богу, этого не произошло. Его жизнь перечеркнула бы мою. И что бы было? Я бы ничего не написала, не выпустила бы ни одной книги. Непостижимо! Не проходило и дня, чтобы я не думала о нем[485]
и о матери, но, написав «На маяк», похоронила их в себе. Теперь же он опять возвращается, но иначе. (Скорее всего, я была одержима ими обоими, ими болела, и описать их стало необходимостью.) Теперь он возвращается скорее как современник. Надо будет как-нибудь его перечитать. Интересно, испытаю ли я вновь чувство, будто слышу его голос, знаю то, что читаю, наизусть? <…>Так проходят дни, и я порой спрашиваю себя, не находимся ли мы, точно ребенок, что держит в руках серебряный шар, под гипнозом жизни, и жизнь ли это? Она, эта жизнь, очень быстрая, яркая, увлекательная. Но, пожалуй, поверхностная. Хочется взять этот шар в руки, подержать его и ощутить, какой он круглый, гладкий, тяжелый. И держать так день за днем. Буду читать Пруста. Перечитывать уже читанное и идти дальше.