«А теперь, – сказала она, – расскажите мне всё о себе». Я совершенно потерялся. До этой минуты я был раскован, самоуверен, остроумен, в живом обмене репликами я мог бы сообщить о себе массу подробностей. Захоти моя знакомая узнать, что я думаю обо всем на свете, от Земли до Сириуса, и я бы говорил без умолку; я мог бы подолгу рассказывать о странах, в которых никогда не бывал, о книгах, которых в жизни не открывал; я был готов врать напропалую, причем врать нагло и умело. Не обратись она ко мне с этой роковой просьбой, и я бы рычал, как прелестный ласковый львенок, каковым она меня возомнила; я бы ворковал, как нежная голубка, разливался соловьем, ибо, в отличие от самозваного постановщика Питера Пигвы, у меня, можно сказать, «была написана роль льва»[575]
. Но рассказать «всё о себе»?! От былой раскованности не осталось и следа, моя собеседница одним махом сорвала с меня красочные одежды незаурядной личности, без которых я предстал во всей своей жалкой наготе простого смертного. В голову не приходило ничего, кроме старых как мир афоризмов: подобно Сократу в первом силлогизме, я – человек, а следовательно, смертен; «Мы созданы из вещества того же, что наши сны…»[576]; «Не знают, не разумеют, во тьме ходят…»[577] «И уныл во мне дух мой, онемело во мне сердце мое»[578]. Что мне было говорить? Я уставился на свою бойкую собеседницу. С ее лица не сходила полуигривая-полувыжидательная улыбка. В этот момент я, вероятно, был похож на ребенка, который смотрит из-за руин на эскадроны ворвавшейся в город вражеской конницы. Затем я промямлил нечто настолько невразумительное, что моя знакомая, отчаявшись вытянуть из меня сокровенные признания, заговорила о другом, а я, поспешно облачившись в свой шутовской наряд, прикрыл наготу – она меня просто раздела догола своим вопросом, – и с готовностью поддержал новую тему. Йорик[579] опять стал самим собой.Просьба, сформулированная таким образом, несомненно, теряет всякий смысл. Ведь она настолько явно рассчитана на то, чтобы заставить замолчать любого нормального человека, что не приходится сомневаться в мотивах, которыми руководствовалась моя знакомая. Ужас, охватывающий собеседника, столкнувшегося с подобной просьбой, вовсе не обязательно свидетельствует о его трогательной скромности. Заданный мне вопрос был столь значительным и обязывающим, что справиться с ним мог либо гений, либо человек, страдающий манией величия. Если бы моя собеседница хотела узнать, чем я занимался в прошлом году и как намереваюсь провести следующий, если бы ее интересовало, нравится ли мне Шекспир и люблю ли я рано вставать, – я мог бы молоть языком до скончания века. Всегда, в любое время дня и ночи, я готов говорить о себе, то есть о своих взглядах, вкусах, причудах, занятиях, надеждах и опасениях. Я вовсе не чужд того пустого, глупого, но, надеюсь, не слишком обременительного тщеславия, какое свойственно большинству людей, играющих словами, красками и звуками. Покрасоваться я люблю ничуть не меньше, чем любой другой сочинитель, хористка или же министр. Но даже если вам достаточно самого незначительного предлога, чтобы заговорить о себе, должна быть некая черта, отделяющая наши бренные души от вселенной, должен быть положен предел нашим эгоистическим излияниям, нам необходима определенная точка отсчета, в соответствии с которой мы либо превозносим себя, либо порицаем. Выпалить «всё о себе» по существу значило бы втиснуть в себя весь мир, объяснить собою вселенную, вознести свое «я» до чудовищных высот. Эта мысль уже сама по себе повергает в уныние, бьет, словно гигантским молотом, по голове.
Для большинства людей, очень может быть и наступит время, когда они могут вполне осмысленно рассказать о себе. Что же касается меня, то, признаюсь, так далеко я еще не зашел. Я все еще пытаюсь, пока что безуспешно, составить о себе впечатление по тем отрывочным высказываниям, какие делают на мой счет другие люди. Я до сих пор поражаюсь, когда замечаю, каким странным, причудливым существом я выгляжу в представлении своих знакомых. Насколько я могу судить, это третий этап самопознания; сколько времени он длится и наступит ли четвертый – сказать не берусь. Зато могу поручиться, что есть и два предшествующих этапа. Когда мы еще очень молоды, не только «земля и все земное предстает (если воспользоваться цитатой из Вордсворта)… как сновиденье дивное»[580]
, но и мы сами; не задаваясь вопросами, мы жадно впитываем жизненный опыт, и этот золотой век длится до тех пор, пока мы не поймем – не без некоторого содрогания, – что кроме нас есть и другие люди, которые видят нас со стороны, как и мы их. Иными словами, мы начинаем познавать самих себя, только когда сознаем, что мы не одни на свете. С этого момента начинается второй, самый тревожный этап самопознания, который у впечатлительных, восприимчивых людей затягивается порой на двадцать с лишним лет, а то и значительно дольше.