Спустя несколько дней я зашел к Дэвису справиться, не будет ли с моей стороны бестактностью нанести мистеру Джонсону визит, явившись к нему на квартиру в Тампле, на что Дэвис ответил, что никакой бестактности тут не видит, – мистер Джонсон, несомненно, будет польщен. И вот, во вторник 24 мая, испытав на себе язвительное остроумие господ Торнтона, Уилкса, Черчилля и Ллойда, с коими провел я утро, я смело отправился к Джонсону. Его квартира располагалась в первом этаже дома номер один по Иннер-Темпл-Лейн, и, входя в дом, я испытал то же чувство, что и доктор Блэр из Эдинбурга, который познакомился с Джонсоном незадолго до меня и говаривал, помнится, что «обнаружил Великана в его логове». <…>
Принял Джонсон меня очень любезно, хотя следует сказать, что и квартира, и мебель, и утреннее платье хозяина вид имели весьма затрапезный. Бежевый его сюртук от времени выцвел, старый свалявшийся ненапудренный парик был ему откровенно мал; воротник рубашки смят, штаны на коленях провисли, черные шерстяные чулки приспущены, а на ногах вместо домашних туфель красовались башмаки без пряжек. Однако, стоило доктору Джонсону заговорить, как неопрятный вид его тут же забылся. У него сидели какие-то джентльмены, которых я не запомнил, и когда они ушли, поднялся было и я, однако он сказал: «Нет, не уходите». «Сэр, – сказал я, – не хочу вас обременять. Вы проявляете великодушие, позволяя мне сидеть здесь и слушать вас». Этот комплимент, который я сделал со всей искренностью, как видно, пришелся ему по душе, и он ответил: «Сэр, я благодарен всякому, кто меня навещает». Вот что сохранилось в моих записях о нашей тогдашней беседе.
«Зачастую безумие проявляется в отклонениях от принятых норм поведения. Стало ясно, что мой бедный приятель Смарт повредился умом, когда он начал падать на колени прямо на улице и молиться на виду у всех. И хотя, по логике вещей, куда большее безумие – не молиться вообще, чем молиться так, как это делал Смарт, боюсь, на свете так много людей, которые не молятся вовсе, что никому не придет в голову усомниться в их разуме». <…>
«Человечество (продолжал Джонсон) питает нескрываемую неприязнь к интеллектуальному труду; мы предпочитаем оставаться невежественными, лишь бы не обременять себя знаниями, даже самыми поверхностными».
«Мораль нашего поступка целиком зависит от мотива, которым мы, совершая этот поступок, руководствуемся. Если я швырну нищему полкроны с намерением выбить ему глаз, а тот поймает монету и купит себе на эти деньги съестного, физическое воздействие моего поступка можно считать положительным, однако с моральной точки зрения он гадок. То же и с религиозными отправлениями. Если мы совершаем их по привычке, не желая угодить Господу, они ничего нам не дадут. Те же, кто совершает их по иным мотивам, “уже, как говорит Спаситель, получают награду свою”»[231]
. <…>Когда я поднялся во второй раз, доктор Джонсон вновь уговорил меня остаться, что я и сделал.
Он сообщил мне, что обычно выходит из дому в четыре пополудни и редко возвращается раньше двух ночи. Я взял на себя смелость полюбопытствовать, не находит ли он, что живет неправильно, что к своему огромному дарованию он мог бы отнестись более бережно, с чем он согласился, признав, что это и впрямь дурная привычка. Просматривая сейчас записи тех лет, я поражаюсь, что, побывав у него в доме впервые, я позволил себе держаться с ним столь свободно, он же отвечал на мои вопросы с величайшей терпимостью.
Прежде чем мы расстались, он любезно пообещал как-нибудь вечером нанести мне ответный визит и на прощанье сердечно пожал мне руку. Излишне говорить, что я испытывал огромное воодушевление оттого, что завязал знакомство, к которому так давно стремился. <…>
Наша следующая встреча состоялась лишь в субботу 25 июня, когда я, обедая у Клифтона в Бутчер-Роу, вдруг, к удивлению своему, увидел, как в комнату входит Джонсон и садится за соседний столик. <…>
Джонсон меня не заметил, однако после обеда я подошел к нему, и он дал согласие встретиться со мной вечером в «Митре». Я зашел за ним, и мы отправились туда в девять. Мы отлично поужинали, выпили портвейна – в те годы Джонсон мог один выпить целую бутылку. Гулкое, точно в церкви, эхо голосов, величественная осанка и манеры прославленного Сэмюэля Джонсона, необыкновенные мощь и точность его языка, а также гордость оттого, что я нахожусь в его обществе, – все это вызывало во мне чувства самые возвышенные, никогда прежде не испытывал я такого душевного подъема. Вот что я записал в своем дневнике в тот вечер. <…>: