«Колли Сиббера, сэр, болваном никак не назовешь; однако, посягнув на слишком громкую славу, он подвергался риску потерять и то уважение, на которое вправе был рассчитывать[232]
. Его друзья говаривали, что он нарочно писал плохие оды, но это не так; Сиббер трудился над ними много месяцев и за несколько лет до смерти показал мне одну из них с большой озабоченностью. Ему хотелось, чтобы ода читалась как можно лучше, я внес кое-какие поправки, однако он остался от них не в восторге». <…> «Сэр, я не считаю Грея[233] первоклассным поэтом. Воображение у него бедновато, да и стиль хромает. На меня его хваленая загадочность впечатления не производит. В “Элегии на сельском кладбище” есть несколько удачных образов, но то, что принято считать его великими творениями, мне не по душе». <…>Будучи наслышан о его религиозном фанатизме, я был приятно удивлен, услышав от него весьма передовую мысль <…>: «По-моему, сэр, все христиане, будь то католики или протестанты, сходятся в главном, различия же между ними весьма несущественны и характер носят скорее политический, чем религиозный». <…>
Поскольку доктор Оливер Голдсмит будет появляться в этом повествовании часто, попытаюсь дать моему читателю некоторое представление о том, что собой представляет сей весьма колоритный персонаж. Он был выходцем из Ирландии и в дублинском колледже Святой Троицы учился одновременно с Бёрком, однако тогда больших надежд не подавал, что, впрочем, не мешало ему заметить однажды, что, «хотя в математике, которая была в колледже Святой Троицы в большой чести, я ничем себя не проявил, оду Горация могу переложить на английский язык лучше любого другого». В дальнейшем Голдсмит изучал физику в Эдинбурге и на континенте и, как я слышал, сумел обойти всю Европу пешком в значительной степени потому, что в соответствии с тогдашними обычаями европейских университетов имел право не только стать соискателем, но и в случае успеха рассчитывать на премию величиной в крону, в связи с чем я заметил однажды доктору Джонсону, что в Европе Голдсмит заявил о себе как о «соискателе приключений». Затем он вернулся в Англию и подвизался сначала привратником в какой-то частной школе, затем служил корректором, сочинял рецензии, стал пописывать в газеты. Человек достаточно дальновидный, он старался как можно больше времени проводить в обществе доктора Джонсона, что немало способствовало развитию его дарований. Мне, да и многим другим, представляется, что Голдсмит стремился перенять многие черты Джонсона, однако до его уровня, естественно, не дотягивал. <…> Его ум походил на плодородную, но невспаханную землю. Все, что в эту землю попадало, давало быстрые, но чахлые всходы. Глубоких корней в этой земле не водилось. Столетние дубы там не произрастали, зато издающие нежный аромат цветы мгновенно распускались и весело тянулись к солнцу. Принято было считать, что Голдсмит не более чем пустой болтун, однако это действительности не соответствовало. Да, его, несомненно, отличала та скороспелость в мыслях, которая вообще свойственна его соотечественникам и вызывает порой забавные недоразумения. Он принадлежал к тем, кого французы называют обыкновенно «un étourdi»[234]
, и из тщеславия и непреодолимого желания обратить на себя внимание любой ценой пускался он часто в рассуждения на темы, о которых не имел ни малейшего представления. Он был невелик ростом, с виду довольно вульгарен, и школярские замашки его вызывали у истинных джентльменов неуловимое чувство брезгливости. Всякий, кому удалось хоть как-то выделиться, вызывал у него сильнейший приступ зависти. Например, путешествуя по Франции в обществе двух юных дам и их матери, он пребывал в постоянном раздражении оттого, что им уделяется больше внимания, чем ему. В другой раз на представлении кукольного театра Фанточини в Лондоне, когда сидевшие с ним рядом оценили, с какой ловкостью кукла мечет копье, Голдсмит, не выдержав, что похвалы расточаются не ему, с горячностью воскликнул: «Подумаешь! У меня бы получилось ничуть не хуже!»