Я хотел, чтобы между нами не было ни тайн, ни барьеров, ничего. Однако, находя удовольствие в этих вспышках откровенности, когда клятва «
Не знаю, почему задавался этим вопросом, и не уверен, могу ли ответить на него сегодня. Была ли наша близость оплачена неверной монетой?
Или близость является желанным товаром, независимо от того, чем платишь за нее, где находишь, как приобретаешь, – на черном рынке или на сером, облагаемом или не облагаемом налогами, подпольно или открыто?
Я понимал только, что мне больше нечего скрывать от него. Никогда в жизни я не чувствовал себя свободнее или защищеннее.
На три дня мы оказались совсем одни в городе, где никого не знали, где я мог стать кем угодно, говорить что угодно, делать что угодно. Я чувствовал себя военнопленным, внезапно освобожденным союзнической армией и узнавшим, что теперь можно отправляться домой – без заполнения бланков, без выяснения обстоятельств, без вопросов, без ожидания автобусов, пропусков или чистой одежды – просто идти.
Мы приняли душ и надели одежду друг друга, включая нижнее белье. Это была моя идея.
Возможно, это позволяло ему вновь почувствовать себя беспечным, юным.
Возможно, для него это был уже пройденный этап, короткая остановка на обратном пути к взрослости.
Возможно, он подыгрывал, наблюдая за мной.
Возможно, он никогда не делал этого ни с кем, и я подвернулся в нужный момент.
Он взял рукопись, солнцезащитные очки, и мы вышли из номера. Словно два оголенных провода. Мы спустились на лифте. На лицах – широкие улыбки, расточаемые окружающим. Гостиничному персоналу. Уличному торговцу цветами. Девушке в газетном киоске.
Улыбайся, и мир улыбнется в ответ.
– Оливер, я счастлив.
Он недоверчиво взглянул на меня.
– Ты возбужден.
– Нет, счастлив.
По пути мы увидели живую статую Данте в красном плаще, с массивным орлиным носом и выражением крайней степени презрения на лице. Красное одеяние, красный колпак и очки в толстой роговой оправе придавали его и без того строгому лицу аскетичный вид сурового исповедника. Толпа окружила великого поэта, застывшего на мостовой. Он стоял гордо выпрямившись, демонстративно скрестив руки на груди, как будто поджидал Вергилия или опаздывающий автобус. Как только какой-нибудь турист бросал монету в полую антикварную книгу, он принимал облик влюбленного Данте, только что подглядевшего Беатриче, гуляющую по Понте-Веккьо, и по-змеиному вытягивая шею, произносил на выдохе, словно плюющийся огнем уличный артист:
Как это верно, подумал я. Оливер, вот бы мы с тобой и теми, кто нам дорог, смогли жить вечно под одной крышей…
Произнеся вполголоса эти строки, он вновь медленно принял свою вычурную, презрительную позу, пока другой турист не бросил ему монету.
Тот же презрительный взгляд. Тот же изгиб рта. Толпа стала расходиться. Никто, кажется, не узнал отрывок из пятнадцатой песни «Ада», в которой Данте встречает своего старого наставника Брунетто Латини. Двое американцев, сподобившихся наконец выудить из рюкзаков деньги, бросили Данте горсть мелких монет. Тот же недовольный, сердитый взор: