Только теперь, когда назвалась, узнала Алена ее, тетю Клаву Красуцкую, что жила несколькими домами выше Миронюков. Раньше ей не дать было ее шестидесяти лет, а сейчас прожитое и пережитое словно бы разом выступило наружу и придавило всей тяжестью.
— Иди, доченька, зайди, — сказала Клавдия Петровна.
Трясущимися руками она обнимала Алену и гладила по головке Султана, собирала на стол; накормив постными щами и вареной бульбой и утирая на сморщенном лице слезы, рассказывала, как нагрянули каратели с автоматами и винтовками, схватили первым делом Миронюка и Агнию Астафьевну, а потом стали хватать всех мужиков и баб помоложе и жечь хаты тех, кого взяли. Увезли человек пятьдесят на двух машинах. Какой-то ирод в перчатках («Наверное, гауптман», — подумала Алена) топал ногами, орал по-немецки и бил по лицу Агнию Астафьевну. А Миронюка всего искровенили, его били прикладами.
— За какие грехи покарал нас господь? — всхлипнула Клавдия Петровна.
Алена слушала ее в каком-то странном состоянии, на предельном напряжении всех своих сил, как в тяжелом, но отчетливо ярком сне. Разомлевший Султан уснул у нее на руках.
— А вас пощадили? — машинально спросила Алена.
— Обошли… — Глаза Клавдии Петровны вдруг сверкнули, как прежде, живыми огоньками. — Подумали, видно, старуха, им безопасная. Но одного уж с собой на тот свет прихвачу, будь они прокляты!
Тут уж Алена не сдержалась, заплакала.
— Как же нам быть? Что теперь делать? — проговорила она сквозь слезы.
— Свет не без добрых людей, — сказала Клавдия Петровна. — Крепись, доченька.
— С мальчонкой что будет? Как его сохранить?
— Сбережем. Коли суждено, то вырастим, выйдет из этого адового пламени закаленным. Положи его на постель да сама приляг, лица на тебе нет. Ты плачь, доченька, плачь, слезы, они облегчают… Побудете пока здесь, а там — как скажут верные люди. Есть они, много их, которые не покоряются. Почитай, весь народ!..
Около месяца провела Алена под ее крышей, до первых майских дней, когда прилетели ласточки-касатки и в теплые звездные вечера стали выводить звонкие трели певцы весны — соловьи.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ
Похоронив Наталью, Давлят долго не приходил в себя. Первые дни он жил как в бреду. Наталья не покидала его ни на одно мгновение, он видел ее и живой, что-то говорящей, улыбающейся, и мертвой, в крови, сине-желтой, безмолвно раскинувшей руки… Видел он и поляну, на которой это случилось, и зажимал ладонью рот, чтобы сдержать подступившие к горлу рыдания.
На людях Давлят пытался держаться, но разве скрыть от товарищей боль в глазах и седые нити, заблестевшие в волосах? За ним наблюдали, старались не оставлять в одиночестве, вывести из того состояния духовной прострации, в которое, оставаясь один, он погружался, как в омут. Ему ничего не хотелось, а думалось только о Султане и о том, как Наталья попала в партизанский госпиталь. «Кто откроет мне эту тайну? Кто подскажет, куда девался Султан?» — спрашивал он себя, разглядывая окровавленные, пробитые железным осколком записную книжку и семейную фотографию, которые нашел на груди Натальи.
— Слушай, Давлят, — сказал ему на седьмой или на восьмой день комиссар Гуреевич, — беда твоя, конечно, велика, но волей, знаю, ты крепок. Словами тебе не помочь, тут все от тебя, от этой твоей воли… Надо бороться и мстить, дорогой.
— Да, комиссар, — поднял Давлят глаза на него, — такая, значит, судьба… — Другие слова застряли в горле. — Судьба…
Гуреевич поспешил перевести разговор на другое, сказал, что в штабе бригады планируют новые операции. Немцы собираются с силами, готовят новое наступление — теперь вроде бы не в лоб, на Москву, а на юге Украины, и в связи с этим партизанские части получили приказ повсеместно активизировать свои действия, уничтожать гитлеровцев, их живую силу и технику как можно больше.
— Ожили на солнце, — сказал Давлят о немцах, посмотрев на высокое голубое небо, по которому плыли чистые, белые-пребелые облака.
— Большая земля усиливает поставки оружия и боеприпасов, — продолжал Гуреевич. — На этой неделе было два самолета. Прислали даже немного летнего обмундирования.
По лицу Давлята словно пробежал яркий лучик.
— Откуда все знаешь? — спросил он.
— Ездил в штаб. И самое интересное — артиллерия будет!
— Артиллерия?
— Ну да, пушки. Бригаде дают батарею.
Давлят растер между пальцами сухую, прошлогоднюю былинку. Подавил вздох. Сказал:
— Если это правда, жаль — нет Андреича…
— Жаль, — подавил вздох и Гуреевич.
— Неужели погиб?
Гуреевичу не хотелось говорить о смерти, но Давлят ждал, и он сказал, как было дело. Повесили всех троих, Максаева — мертвым. Тоже в штабе бригады рассказали. Говорят, будто засел в Кобрине гестаповец Зингер, который руководит борьбой против партизан Полесья. Ведет дело рьяно, раскидывает агентуру, засылает провокаторов. Хвастал, что партизаны с подпольщиками скоро будут у него как на ладони.
— Сойтись бы с этим Зингером лицом к лицу, — сказал Давлят.
— Он тоже мечтает об этом, — усмехнулся Гуреевич.