– Приступим, – говорит Джейк. – Итак, Иосиф Бродский. Великий русский поэт, сумевший привлечь внимание американцев, наше с вами внимание. Заметьте, нас с вами вряд ли заинтересует Пушкин (Джейк говорит «Пужкиин») или… кто там еще? Луба, помогайте мне. Позвольте, кстати, представить вам эту молодую даму. Луба есть русская писательница, и она прочтет для нас с вами Иосифа Бродского в подлиннике! Итак, что же нас могло заинтересовать в этом поэте? В своей речи, принимая Нобелевскую премию, Бродский говорил об эстетике. Прежде всего, я хочу сказать от себя: литература и поэзия не поощряют к действию. Литература и поэзия поощряют к размышлениям и одиночеству, к личным ощущениям и стремлению к единению с миром, вернее, с природой. Литературное творчество помогает человеку осознать свое место среди живущих в этом мире, в то время как любого рода массовое производство и технология отделяют человека от мира, даже когда погружают его в общество себе подобных. Если вы почитаете стихи Иосифа Бродского, вы найдете в них тоску, меланхолию и одиночество. Почему этот человек, признанный при жизни всем литературным – и человеческим! миром, писал такие тоскливые стихи? Сейчас одно из этих стихотворений нам прочтет эта наша гостья по имени Луба, которая тоже родилась на берегах Невы и, надеюсь, сможет передать музыку стихов Бродского. Но сначала я прочту вам это стихотворение на нашем родном английском языке.
Джейк начинает декламировать – он пытается читать нараспев, но спотыкается. Люба шевелит губами, повторяя знакомые строчки на память. Она готова встать и прочесть Бродского на английском – вместо профессора. Ей кажется, что у нее это получится лучше.
Джейк продолжает читать. Люба уже не вслушивается. Она смотрит вокруг, вглядывается в лица. Она знает это стихотворение с юности. Вот она, близость между Фростом и Бродским, эти чайки и этот чайник, этот
– А сейчас наша русская гостья прочтет нам это стихотворение, попытаясь перевести его прямо с листа на родной язык поэта.
– Джейк! – Люба волнуется, сейчас происходит нечто значительное: ее прошлое соединяется с будущим, словно у нее две судьбы. – Во-первых, я знаю это стихотворение в подлиннике, знаю наизусть… Но, Джейк, я не согласна. Это не тоска Бродского – это тоска Балтики; я помню ее, я помню балтийские волны, я помню крик чаек, я помню это свинцовое небо, это хлопанье простыни на ветру…
– Это очень интересно, – Джейк вдохновляется, – сейчас из первых рук мы получаем толкование стихотворения, основанное на различиях наших культур.
Люба смущена. Кто она такая, чтобы делать подобные заключения? Но на пороге, опершись о косяк двери, стоит Роберт, ее Роберт, снисходительно разглядывая аудиторию: тех, кто внимательно вслушивается в рокочущую, несмотря на нежный женский голос, русскую речь, и тех, что склонили головы и пускают тонкие струйки слюны, и тех, кто уже задремал, – тех, кто так близко подошел к порогу неизвестности. Что их там ждет и кто? Люба читает:
Я родился и вырос в балтийских болотах, подле серых цинковых волн, всегда набегавших по две, и отсюда – все рифмы, отсюда тот блеклый голос, вьющийся между ними, как мокрый волос, если вьется вообще. Облокотясь на локоть, раковина ушная в них различит не рокот, но хлопки полотна, ставень, ладоней, чайник, кипящий на керосинке, максимум – крики чаек. В этих плоских краях то и хранит от фальши сердце, что скрыться негде и видно дальше. Это только для звука пространство всегда помеха: глаз не посетует на недостаток эха.
5
Люба закончила читать. Старички похлопали ей, делая вид, что прониклись музыкой стихотворения, прочитанного им на родном языке нобелевского лауреата. А может быть, и на самом деле прониклись – кто знает?