Остался и Шатохин, закадычный друг Юры. Примостившись на задней парте, мастерил бумажного голубя. Валентинка села рядом с Волковым, положив, как и он, руки на парту. Помолчали. Ученик был выше, в плечах шире. Узкий затылок, чуть вытянутое лицо с жестковатым ртом. Неужели ему действительно плевать на все, что происходит в классе? Даже к своему авторитету у ребят Юра относился равнодушно.
— Какая профессия тебе больше всего по душе, Юра? — спросила наконец Валентинка.
— Пастуха, вот какая.
Валентинка взглянула недоверчиво: шутит?
— Чем же тебе нравится эта работа?
— Да так. На поскотине тихо. Листья шелестят… Никто не закричит, не заругается.
— У него мачеха злая, — вставил Леша.
Юра сердито обернулся:
— Тебя не спрашивают! Молчи, пока по уху не получил!
У Юры — злая мачеха? А отец? Кто он, что он? Валентинка этого не знает. Вообще она ничего не знает о своих учениках. Разговора с Юрой явно не получалось.
— Что ж, работа пастуха тоже важная, — чтобы как-то завершить его, сказала Валентинка. — Но ведь и она требует знаний.
— Ничего она не требует! — вспыхнул Юра. — Я вон три года пасу в колхозе овец, и опять зовут. Пошли, Лешка, — обернулся к Шатохину. — Нечего тут зря лясы точить. — И, колючий, злой, выскочил из класса.
Валентинка никогда не видела его таким. Значит, все-таки что-то волнует Юру, можно найти к нему какой-то подход. Она смотрела, как идут мимо окон, оживленно разговаривая, Волков и Шатохин, один длинный, угловатый, другой маленький, с крупной головой на тонкой шее. «Мальчишки вы, мальчишки, — грустно думала, провожая их глазами. — Что мне только с вами делать?»
11
«Динь-бом, динь-бом, слышен звон кандальный, динь-бом, динь-бом, путь сибирский дальний. Динь-бом, динь-бом, слышно там и тут… Нашего товарища на каторгу ведут…» Когда я слышу эту очень давнюю песню, глаза остаются сухими, но что-то словно обжигает сердце. Сколько самых хороших людей угоняли в прежнее время на каторгу! Моего прадеда тоже угнали, за участие в бунте. Говорят, у нас жил очень жестокий помещик, люди терпели долго, а однажды ночью взяли и сожгли усадьбу. Нагнали войска, всю деревню перепороли. Прадедушка молчал под розгами, никого не выдал. Наоборот, сказал, что он главный зачинщик: у других детей много было, а у него только мой дедушка. Я когда смотрю сейчас на человека, часто себя спрашиваю: мог бы он молчать под розгами? Пошел бы за других на каторгу? А я сама — смогла бы? Так, по-моему, только и оценивать можно силу духа в человеке, чтобы не на словах был смелым, а на деле…»
Валентина, закрыв тетрадь, распрямила усталую спину. Сочинение за сочинением она читает, и каждое трогает ее чем-то своим. В таких вот, на вольную тему, сочинениях ребята не боятся размышлять, ставить вопросы, делать выводы. Высказывают порой затаенные мысли — неловко иногда, не совсем к месту, но, словно огонек, мелькнет, глубоко тронет душу по-юношески наивная, чистая, проникновенная мысль. Девочка, чья тетрадь лежит перед Валентиной, внешне тиха, неприметна, из «середнячков». А вот, оказывается, как она ценит людей: смолчит ли под розгами? Пойдет ли за других на каторгу?
За других… Валентина читает сочинения, а из головы не выходит Рома Огурцов, с виду один из благополучнейших в классе. У него самый нарядный костюм, самые красивые рубашки… Но нет ребенка более замкнутого и одинокого, чем он. Вызовешь — встанет, не спросишь — смолчит. На уроке работает вяло, постоянно ошибается. Займешься с ним отдельно — повторяет слова вслед за тобой механически или сидит, тупо уставившись в парту. Валентина долго присматривалась к нему, размышляла: как быть? Начать с семьи? Но куда лучше пойти: к Роме домой? На работу к отцу, матери? Она не знала, как живет Рома, не любил мальчик говорить о доме, а Валентина никогда не выпытывала у детей того, о чем они сами не хотели говорить. Понимала: внешне и тут все выглядит хорошо, мальчик имеет даже больше, чем необходимо. Но чего-то ему не хватает. Внимания? Ласки? Возможности проявить свое собственное «я»?