– Как у нас делается? – затевал он разговор в другой раз. – Вот, скажем, намыл я шлиховое золотишко – должон записать его в шнуровую книгу, для окружного горного ревизора, пущай матери его земля будет пухом. А само золотишко отправляю в плавильную лабораторию, в Иркутск, Барнаул аль Екатеринбург. Там тоже сколько его осядет. Зато дале не моя уже забота: оттуда повезут его в слитках в Питер, на монетный двор, на чеканку. А мне пока вот энти «ассигновки», – он мял в пятерне хрусткие бумажки. – За их я теперь и получу свои империальчики. С каждой сотни пятнадцать – цареву кабинету. Считаю, это по-божески. Плохо только, что приходится полтора годочка ждать с того часа, как взял я шлих из забоя или с россыпи…
Мои россыпи как мне достались? Полвека назад государь-батюшка пораздарил участки своим графьям, генерал-адъютантам да камер-фрейлинам, даже какому-то Бернардаки подарил. Ну, эти графья да камер-фрейлины наше Забайкалье в глаза не видывали – подрядили местных, тех, што покрепче. Среди них и деда моего, Пантелеймона Переломова. А отец мой у того Бернардака уже полностью весь участок выкупил, мне во владение оставил, царствие ему небесное… Ну а уж я приумножил и сколько еще новых застолбил – от Шилки до Аргуни.
Как застолбил? Может, думаешь, искал, копал в тайге?.. Можно и так, коль ноги дуры. Не-ет, тут своя хитрость нужна. Перво-наперво надо разведать, где хищники-золотишники моют. Такой ушлой народ, упаси бог! Зазря работать не будут. У них особый нюх на золото. Коль моют и не бросают – стоит брать, верное дело. Зову исправника и казаков, да как нагрянем! Они – шасть в тайгу, а я – столб. Мое!
Переломов раскуривал пахучую сигару, посасывал ее, окутывал купе дымом.
– Можно и по-другому. Присмотрел участок, в газетке через бутербродника статейку тиснул с описанием: там-то, мол, и там-то. Среди старателей тоже грамотеи имеются. Прочтут – и туда! Помоют-помоют, коль слабы пески – бросят, а ежели богатые, вдругорядь призываю исправника и казаков – и хлоп: мое!
– Вроде бы не по совести?
– Тебе щенка, да чтоб не сукин сын? – посмеивался Переломов. Серьезнел. – По совести. Хищники старатели только разоряют землю. Верхушки сгребли – и айда дальше. А ей забота нужна. Уж коли я взял, так до последнего золотника выберу. Мои столбы с буквами «М.П.» по всей Сибири известны, что твой государев вензель.
И снова предлагал:
– Имеешь, галантерейщик, пять тышш в дело? Продам! Такой столб продам, озолотишься! Или куплю, вот те крест! Есть у тебя застолбленные участки, признавайся? Да ты не жмись, не жмись, дело нужно, оборот! Хошь – куплю, хошь – продам, мне все одно!
Сам же соглашался:
– Не, ежели не знаешь – не суйся: так продам, так куплю, век помнить будешь. Вот ты, скажем, эксперта наймешь, штоб он опробовал мои пески, а я твои деньги перекрою, и он честным для меня станет, твой эксперт. А коль уж такой стервец, что и не перекупишь, так я через своих людей, пусть на мешке пломбы со всех боков, так золотишко подсыплю – все эксперты на свете не догадаются. Знашь как? Выстрелю золотой дробью – и все. Или шприцем раствор вспрысну, или папироску невзначай стряхну, а в пепле опять же процент. Обкручу, как ты ту поповну, я вижу, глаз у меня – о! Не по закону, скажешь? А закон – он что в лесу паутина: муха увязнет, а шмель проскочит. Опасно тому, у кого тут не звенит.
Матвей Саввич похлопывал по карману сюртука, и действительно звенело.
– А не худо ли, что золото это – все рабами да кандальными, от протопопа Аввакума до нынешних дней?
– Нет, не худо, – твердо ответил Переломов. – Ежели во славу отечества – так, значит, оно и надо. Кабы за место кандальных стремились сюда своей доброй волей, как Поярковы и Хабаровы, да не одиночками, а тышшами – не надо было бы и кандальных. А пока без них Россия-матушка оборотиться не может.
Эта мысль поразила Антона.
– Да разве ж… да разве декабристов или народовольцев заковывали и гнали сюда только потому, что нужны были работники в рудники?
– А что, и такое соображение непременно было. Знашь, сколько досюда добирались из России, пока колесухи не было? Четыре года! Зачем же именно сюда было гнать, посуди сам, коль можно и поближе – на Соловки аль еще куда?
Переломов расправил бороду.
– Политики меня не касаются. По сердцу говоря, не шибко верю, что столичные стихоплеты и писаки такие же опасные злодеи, как Ваньки Каины и прочие лихоимцы. Народ темен, голоден, рван. Ему до виршей – как мне до господа бога. Да и читать не учен. Вот те, декабристы, аль энти в Чите, которые коммуну в пятом устраивали и на колесухе бунтовали, – их сечь и ковать нужно непременно, чтобы неповадно было мутить против царя-батюшки. А за стишки и статейки – разве для острастки другим.
– Думаете, стишками да статейками не расшевелить народ?
– Не. Народу они не нужны, – уверенно ответил промышленник.
– Вот вы говорите: слава и величие. Для кого же тогда они? – не отступал Путко. – Отечество – это и есть дом народа.
– Дом этой голи перекатной? – удивился Матвей Саввич. – Она же – чернь, быдло.