Изучение социальных факторов, которые имели решающее значение для формирования и содействия развитию сталинского феномена, с уверенностью можно начинать с исследования положения, в котором большевизм оказался в конце Гражданской войны, и субъективного восприятия или, скорее, идеологических (теоретических, если угодно) терминов, в которых руководство страны анализировало это положение на тот момент [Tucker 1977: 111].
У Левина к тому времени уже вышли три книги: его переработанная диссертация о коллективизации, которая вышла на французском в 1966 году и на английском – в 1968, исследование о борьбе за власть после ухода Ленина, рассчитанное на более широкую аудиторию, и более техническое исследование советской экономической политики 1960-х – начала 1970-х годов, отдававшее долг идеям Бухарина [Lewin 1966, 1968, 1974, 1975]. Кроме того, его эссе вышло в сборнике «Культурная революция в России» (1978) под редакцией Шейлы Фицпатрик [Lewin 1978].
«Культурная революция», термин, который Фицпатрик позаимствовала у тогдашней кампании в Китае, послужила удобным способом размышления о радикализме в СССР конца 1920-х – начале 1930-х годов, затронувшем практически все сферы жизни, от теории права до учебно-воспитательной работы, от «утопического градостроительства» до исторической науки. Хотя рабочий класс в этом сборнике почти не отражен, книга помогла вписать в контекст некоторые из наиболее неоднозначных инициатив, затрагивающих рабочих. Ту же роль сыграла книга Кендалла Бейлса «Технологии и общество при Ленине и Сталине» [Bailes 1977], где анализируются знаковые противоречия в среде технической интеллигенции[70]
. Советские рабочие появляются более заметно, хотя все еще в значительной степени в объективированном виде, у Чарльза Беттельхейма в его книге 1978 года «Классовая борьба в СССР: второй период (1923-1930)» (Class Struggles in the USSR: Second Period, 1923-30) [Bettelheim 1974, 1978] и в статье Сэма Либерштейна в журнале «Technology and Culture» [Lieberstein 1975]. Как и молодые историки, с которыми я общался на конференции в Гармиш-Партенкирхене в 1980 году, Беттельхейм и Либерштейн в своих работах обращаются к советскому прошлому, чтобы пролить новый свет на современные страхи западных рабочих движений – опасения по поводу рутинизации труда и потерю независимости рабочих вследствие расширения практики внедрения фордистских и тейлористских методов организации труда[71]. Книга Гарри Бравермана «Труд и монополия капитала» (Labor and Monopoly Capital) послужила отправной точкой для многих ученых, включая меня самого [Braverman 1974; см. также Edwards 1979]. Позднее появилось и свидетельство из первых рук о применении сдельных расценок на современной венгерской фабрике, показавшее сходство двух систем [Haraszti 1977]. Но я стремился отличить соцсоревнование, объективно подчинявшее работников ритмам и системам стимулирования, разработанным руководством, от других, которые повышали самоорганизацию и взаимопомощь работников. Социалистическое соревнование, на мой взгляд, представляло собой арену (или, как бы я выразился десятилетием позже, дискурсивное поле), где на кону стояла судьба трудового процесса, развившегося при капитализме. В одной из последующих статей я утверждал, что возможности институционализации контроля рабочих над своим трудом исчезли в начале 1930-х годов, когда компартия решила подчинить себе трудовые коллективы и коммуны [Siegelbaum 1986а]. В то время я не одобрял мнение Беттельхейма и других о том, что в СССР не произошло подлинной трансформации трудового процесса, но подспудно об этом я и говорил.