— Мало ли чего наплела тебе бабка Маланья…Ничо худого про ее, Ваня, не скажу, добрая была старуха, но шибко уж богомольная. Иконами не попускалась… Но дак чо с ее возьмешь, неграмотная, темная… Отца твоего за нее чуть из партии не выпихнули взашей. А с работы руководящий турнули. Да… Но, правда, любил и поархидачить – попить архи-водочки, что уж греха таить. И за это могли турнуть… А своротили церкву, чтоб людям голову не морочила. Новая, Ваня, справедливая жизнь начиналась, и эта церква… Вон, уж в космос слетали и никакой Боженьки не видали…
— Как разрушали-то церковь?
— Динамитом рвали, потом разбирали… – тут Гоша припомнил, весело глядя в озерную даль. — Перед тем, как рвать церкву, сбили кресты и почали железо с маковок и куполов обдирать и сбрасывать вниз. Налетели старухи, как осы кусучие. Твоя бабка Маланья громше всех орала… Закрестились, завыли воем, давай плеваться, насылать кары на безбожников. Чо там творилось!.. А под потемки старухи видят: земля под нами не разверзлась, руки не отсохли и молонья не сразила. Видят такое дело и поволочили железо по дворам: мол, не пропадать же добру, на противни сгодится…
Гоша еще балаболил, но Иван уже не слышал. Тяжело и злобно захмелев, налившись непереносимой обидой за Краснобаевскую родову и церковь, за сестреницу Катю и коку Ваню, поднялся с травы и, ухватив Гошу за грудки, поставил на ноги.
— Сволочь ты! — с дрожью и слезами прошипел в Гошино побледневшее лицо.— Сволочь… Задушить тебя мало! .
— Да ты что, Ванька?! Очумел?! — перепугался Гоша, пытаясь разомкнуть когтистые Ивановы пальцы, сжимающие горло.— Я же тебя, сучонка, на руках носил…
— Убью гада! — Иван стиснул горло, и мужик удавленно захрипел.
Но тут сильная, резкая рука оторвала Ивана от Гоши; из глаз посыпались искры, потом на какое-то время все смеркло, и откуда-то издалека послышались Гошины причитания:
— Так его, Лева! Так его, сына!.. Ишь ты, сука!.. руку на меня поднял, ш-шанок мокрогубый… Дай ему, сына, чтобы помнил наших… Не таким, паря, хребты ломали…
Иван уже не смог подняться с травы, лишь беспамятно укрывал лицо и дико вскрикивал, когда Левкин сапог впивался в обмякшую, безвольную плоть. Бог знает, чем бы дело и кончилось… Левке прибить человека, что комара на потной шее хлопнуть… но тут подбежали парни, что паслись неподалеку с девчатами, оттащили безумного да еще и окунули башкой в озеро, чтоб охолонулся.
Часть седьмая
1
Жизнь прошлая тонет в огрузлых и сорных, омутных водах памяти, зарастает илом и намытым песком; так и случаи с Катей и крёстным отцом Житихиным все реже и реже бередили Иванову душу, а если и всплывали из мутной заводи мимолетным помином, то уже не выжигали душу злой обидой, — своих грехов столь скопил в загашнике, что и жить-то порой невмоготу. Помолиться бы, исповедаться да причаститься, но не ведал узкую тропу к храму Божию… И стал Гоша Рыжаков забываться, но отчего же лет через двадцать стал являться в воспаленную, растерянную память? Какие ответы ждал Иван для своей обособленной жизни, выспрашивая мать и пытаясь разгадать деревенского отвержу?
Иван чуял в людях небесную синь и смрадную пропасть… душа – поле брани рассвета и сумерок… и отчего-то тянуло иной раз, как в бурлящий омут, к тем, в чьей беспросветной душе лишь мрачная пропасть и клубилась. Тянуло к падшим… и к падшему ангелу… словно очарованного кролика в змеиную пасть. Вот так же влекло и к Гоше Хуцану…
Может, оттого и поминался выблудок Гоша Рыжаков, поминался со стыдом и раскаяньем, что однажды мать в сердцах и его, родного сыночка, обозвала Гошей Хуцаном, прослышав, что Иван, ветродуй, попустившись семьей, ударился в гульбу. Но и стыд, и раскаянье минули, спалились в жизненном костре, как осенняя, квелая листва.
* * *
Семья Гошина – форсистая, ходкая, но узкодонная и вертлявая, разбойная лодка, полная добра, нажитого грехом, – едва выгреблась на стрежень реки, так и стала черпать студенную волну низко осевшими бортами, чтобы вскоре, раскачанная хозяином, захлеснувшись водой по самые уключины, погрузиться в мертвую пучину.
Долго Рыжаковы не могли прижить ребёнчишка, и Гоша по-первости грешил на свою Груню; но та уродилась крепкотелая, широкая, и была моложе супруга на дюжину лет, – шеснадцатилетней незрелой сиротиной, да и, вроде, силком взял ее Гоша, когда подкатило под тридцать. Так что не в жёнкиной утробе таилась порча, но муж, умеющий пахать ниву и глубоко, и мелко, все же не мог путно засеять семя, чтоб заколосилось зерном. Суеверные старухи вырешили: мол, та же беда, что и у Силы Анфиногеныча, – по ветру мужику порчу наслали, лишили семя чадородной силы. А уж какой колдун испортил Гошу, об этом, дескать, не вем… Бабы зло шипели: какие там колдуны-шептуны?! – раструсил семечки по ночным пристежкам… Но коль у Рыжаковых… сам завскладом в райпо, сама продавец, да ночами еще и водочкой промышляет… денег водилось, как у дурака махорки, то и прошел Гоша всех врачей и знахарей, в Москве профессору казался, к югу на аршан мотался. Но все без проку, лишь мошну вытряс.