Когда во дворе крикнули «Убили!», все ломанулись к месту события. Ефим, понятно, среди первых. На пути был узкий прогон между двумя заборами. Вот здесь Ефим впервые понял, что взрослые умеют не только улыбаться детям. Но еще и придавливать их с такой силой, что маленький Береславский аж взвыл от боли. Его прижали к серым некрашенным штакетинам, и он буквально всем нутром ощутил свою ничтожность. Он ясно понимал, что если толпа еще раз качнется в его сторону, то курячьи косточки треснут, и его не станет. Это было так страшно, что он совершенно дико заорал. Давление сразу ослабло: детей в России убивают только по недомыслию, ненарочно. Еще через пару секунд, пробивая дорогу, как ледокол «Ленин» во льдах (только не атомной энергией, а отборным матом и кулаками: научилась за семь лет отсидки), к нему пролезла няня — баба Дуня. С ней предпочитали не связываться даже те, кто и в «зоне» мало кого боялся.
— Б…и ср…е, чуть детку не задавили! — вскричала она, прижимая к могучей груди перепуганного Ефима. Он облегченно уткнулся в родное тепло, куда частенько выплакивал свои мелкие обиды (надо признаться, мальчиком он был рефлексивным). Баба Дуня, ощутив рядом ребенка, мгновенно сменила лексику:
— Что, зайчик, напугали тебя? Зайчик мой черненький.
Но унять теперь уже своего любопытства не смогла и подалась к месту происшествия. Вот там и увидел Ефим Олежку. Хоть и ребенком был, но сразу понял: это насовсем. Слишком странной виделась торчащая из спины железина. Взрослый Ефим подумал бы «несовместимо с жизнью». Маленький таких слов не знал. Но от этого вовсе не было легче.
Рядом суетился Ефимин папа, командуя своим рабочим (Олежка тоже работал в его цехе, или, как все говорили — цеху), как ловчее положить Олежку в папину машину — «Москвич-407» (в городе их было три). Но Ефим уже все понял. Олега больше не будет никогда.
Баба Дуня весь вечер успокаивала мальца и, исчерпав запас песен и приговорок, полезла за бутылочкой красного.
— Господь простит, а Ольга не узнает, — пробормотала она. Ольга, Ефимина мама, как, впрочем, и папа, в это время пребывала на заводе. Береславский-старший командовал цехом, а она работала врачом в заводской санчасти: нормальная итээровская семья с неудачным распределением.
Нянька налила себе стакан, а пацану — полрюмочки, долив до краев чаем.
— Прости меня, грешную, — сказала она и выпила содержимое. Ефим тоже не заставил себя упрашивать. Ночь проспал хорошо, и наутро жизнь уже не казалась ему столь отвратительной.
Вспоминая этот случай, Береславский понимал, почему он ни разу в жизни так и не смог извлечь из своего сердца гневных филиппик по поводу отечественного пьянства. Жуткая жизнь и сладостный сон — притягательная сила алкоголя была прочувствована Ефимом с раннего детства.
Кунгуренко внимательно выслушал Ефима. Ничего не сказал, не выдал в ответ никаких своих страшных душевных тайн. Но понимать друг друга они стали лучше.
Он даже привел Ефима в секцию карате, что было доступно не всем. Береславский, откровенно говоря, так ничему и не научился. Лениво было бегать, прыгать. Но поучительный случай видел, причем опять при помощи неугомонного опера.
Сенсэй у них был тоненький, худенький. Как говорил Кунгуренко — струей перешибу! На спарринги аккуратно надевал щитки. Нелишняя предосторожность: тот же опер никак не мог поверить, что перед ним не враг, а спарринг-партнер. И махал своими кувалдами по-настоящему.
В тот день сенсэй щитки забыл. А Володя был не в духе и сражался особенно рьяно.
Если считать очки, то Кунгуренко не набрал ни одного. Все его удары купировались блоками сенсэя. Но уж больно мощны были удары! Один из них причинил сэнсэю нешуточную боль, и обычно терпеливый наставник на этот раз сорвался.
Щелчок кимоно хлопнул, как выстрел из «мелкашки». Кимоно щелкает — удар хороший. Маленький кулачок легонько коснулся могучей Володиной груди и… у колосса оказались глиняные ноги! Кунгуренко покачался и рухнул.
Сенсэй подошел, пощупал пульс, заглянул под веко, и, объявив, что ничего страшного не случилось, попросил оттащить тело на скамейку. Группа восхищенно молчала. Состояла она наполовину из ментов, на треть — из комсомольцев-активистов (для приема необходима была рекомендация из горкома ВЛКСМ) и на остаток — из людей, по жизни увлеченных рукопашным боем. Там, в частности, занимался Флер и многие его будущие бойцы. Удар никто не видел, тем он был и прекрасен.
Занятие продолжилось, а Ефим присел на скамейку рядом с оживающим опером. Это было, с одной стороны, гуманно, с другой — оправдывало высокими соображениями его нечеловеческую лень.
— Что это было? — спросил Кунгуренко.
— Тебя отымели, — по-доброму объяснил Береславский.
— Умеешь, сволочь, утешить, — усмехнулся опер. До конца занятий он так и не вышел в зал.
А воображение Ефима навечно запечатлело этот римейк истории про Давида и Голиафа. В мечтах Береславский не раз ловко расправлялся с врагами примерно таким же образом. Но в жизни просачковал большую часть даже тех занятий, на которых присутствовал.