– Избавьте нас от подробностей ваших увлечений, товарищ лейтенант, – поморщившись, махнул рукой Уланов, после чего обратился к Наташе. Горячие протесты Сергеева против того, чтобы называть однократное посещение театра «увлечением», остались без внимания. – Вот видите, Наталья Григорьевна, мало того, что воры и педики, извиняюсь, так еще и фашисты. «Машина Мюллера», мать его. А чё не «Машина Геббельса», зачем шифроваться-то, а?
Наташа промолчала. Несколько минут она наблюдала за тем, как Уланов перелистывает материалы дела, после чего сказала:
– Я не разбираюсь в театре, но билеты хорошо брали. И сейчас берут. Зайдите на сайт, сами посмотрите.
Романов откинулся на спинку стула, заложил руки за голову и шумно вздохнул. Теплый свет лампы взреза́л его анфас, как нож масло. Широкие крылья носа сдувались и раздувались, как маленькие кузнечные меха.
А снаружи было очень тепло. По асфальту каблучки стучали, деревья стлали листья по ветру. Где-то рядом шумела Петровка: ее было едва слышно, но из-за стеклопакета с оторванной ручкой нет-нет да и доносились аккорды какого-то очередного хита Ленинградского рок-клуба, пережившего и сам клуб, и своих авторов.
– У меня ноги больные, – всхлипнула Наташа. – И голова болит. И так плохо. У вас тут так душно…
Уланов издал странный смешок, похожий на «бульк», и протянул Наташе портсигар. Наташа поколебалась, а потом все-таки потянулась за одной: курить хотелось страшно после недели в изоляторе. Грех от такого отказываться.
– А хотите, – прищурился Уланов, – прямо сейчас можете уйти и ничего не подписывать. А? Хотите?
Наташа подняла глаза от бумаги. Вообще, конечно, ей очень хотелось домой, но за неименением дома сойдет и шконка на первом ярусе. Ее шконка.
– А можно?
– А фигура у нее ничё, да?
Они стояли у одного из подъездов Верховного Суда. Ремарка относилась к возвышавшейся над фронтоном статуе Фемиды. Марину это слегка удивило: под хитоном, доходившим до пят и перехваченным у груди ремешком, фигуру богини оценить было едва ли возможно. Зато Марина завидовала ее укладке: прямой пробор будто порождал две сходящиеся волны.
– Не понимаю, как ты отсюда видишь, – пожала плечами Марина. – Разве что у тебя нашелся портативный рентген.
Дима хмыкнул и почесал подбородок.
– Знаешь, в нашей профессии учишься видеть людей насквозь.
– Но всё равно не помогает.
– Да.
Вот и Фемиде не помогло. Она вроде и была вопреки канону без повязки на глазах, но в ее случае это означало не принципиальность оценки всех обстоятельств судьбы простого смертного – на что, видимо, намекал скульптор, – но готовность пренебречь формальностями ради желаемого результата. И взгляд был у нее под стать работе: сухой, жесткий, властный.
– Мы идем? – Дима жестом пригласил ее пройтись в сторону Нового Арбата.
Сегодня Марина выглядела как супергерой на пенсии: без костюма, надела светлые джинсы в обтяжку и приталенную розовую блузу. Цвета скорее романтические – но Марина надеялась, что Дима не воспримет это как намек. Сам он был в деловом вельветовом пиджаке и серых брюках с орлом на пряжке ремня. Дима, на взгляд Марины, почти не изменился: суровый донкихотствующий романтик с вечно небритым подбородком и содержавшейся в образцовом порядке совестью, которая, впрочем, не мешала его самоиронии.
– А ты всегда носишь розовый? Очень тебе идет. Подчеркивает… запястья.
– Запястья?
– Ну да. Они у тебя… – Дима завис. – Не знаю, такие аккуратные и белые, им будто не хватает какого-то мягкого оттенка, и розовый хорошо дополняет.
Марина не сдержалась и захохотала в голос. Дима неловко улыбнулся.
– Что? Ну правда же! Лучше же правда, чем неправда?
– Ага, а свобода лучше, чем несвобода. – Она украдкой посмотрела на экран: не писали ли ей Егор или сын. – Плавали, знаем.