Он говорит ей, что магия не может возвращать умерших, не может заставить полюбить. Он говорит, что магия — это власть.
Он говорит, что за магию нужно платить. Он говорит о сделках, и цене, о зельях, о защитных заклинаниях (и просит прощения, когда она признается, что до сих пор видит в кошмарных снах тот огненный шар). Он говорит ей обо всем, что она хочет знать.
Наконец, когда во рту пересохло, а пальцы онемели от того, что она слишком долго держала телефон, она кутается в смелость (как в золотой шарф) и задает ему последний вопрос:
— Ты можешь показать мне?
— Магию? - (и она догадывается, что, должно быть, Белль магия не нравилась, потому что в его голосе звучат одновременно удивление, недоверие и беспокойство.)
— Да. Можешь показать мне магию? — она говорит медленно, отчетливо, потому что она хочет, чтобы он расслышал (и потому что ветер становится холоднее, и приходится унимать дрожь).
— Если ты этого хочешь.
Она достаточно долго размышляла (со времен того термоса горячего шоколада, разделенного с Эммой, когда ее обожгло радостью осознание собственной нормальности) и теперь с уверенностью отвечает:
— Да, хочу.
— Тогда покажу, — говорит он. — Но не сегодня.
Она так долго ждала ответов; она может подождать еще - доказательств.
И она говорит:
— Спасибо.
Список всего, за что его следует поблагодарить, почти так же длинен, как список причин, по которым ей следует опасаться его. (И первый список увеличивается с каждым днем, с каждым телефонным разговором и с каждым вопросом, на который она получает ответ.)
— За все.
Он безрадостно усмехается, и звук щелчком отдается в телефоне (а может, это всего лишь ближе подбирается гром, вызывая помехи).
— Возможно, ты захочешь иначе сформулировать свой ответ, моя дорогая. “Все” — это достаточно широкая категория.
— Тогда за то, что ты терпелив.
— Разумеется.
Над мятущимся океаном, чьи воды, как и небо, окрашены в зеленые и серо-голубые тона, посверкивают электричеством облака.
— Надвигается шторм, — говорит она. И, словно в подтверждение ее слов, раздается низкий гул грома. — Мне пора возвращаться.
— Разумеется, — говорит он. — Но… могу я предложить одну идею?
— Пожалуйста.
— Главное преимущество мобильного телефона, — говорит он, — его мобильность.
Он нервничает, в его голосе напряженность ожидания (и не-совсем-надежды). Его руки, несомненно, терзают трость, или постукивают по корпусу телефона или, возможно, даже застыли (потому что она заметила, что он порой замирает, словно его движения могут заглушить отчаянную просьбу). — Он предоставляет замечательную возможность разговаривать на ходу.
По дорожке перед ней подпрыгивают несколько сухих листьев, переживших зиму и освободившихся из-под снежного покрова.
Очень тихо (и она слышит, как неуверен его голос) он говорит:
— Не отключайся, прошу.
Ее руки трясутся (из-за шторма, или холода, или ее собственных опасений, или потому что она хочет сказать: “Да”, она не знает точно).
— Хорошо.
Он выдыхает и одновременно смеется; легкий звук, едва различимый за гулом бури.
— Но если польет дождь, я закрою телефон и пущусь в бег.
— Договорились, — говорит он. И: — Как дела в библиотеке?
Она улыбается и поднимается со скамьи. Первые капли дождя падают на лицо. Она повыше поднимает воротник куртки, прижимает телефон ближе к уху и говорит:
— Чудесно.
— Расскажи мне о ней.
— Что ты хочешь знать?
— Все.
В первый раз на её памяти (и, возможно, и не в последний, возможно, это начало чего-то нового, приятного и знакомого), мистер Голд провожает ее домой.
***
Первый шторм длится почти все утро.
А потом на смену ему приходит другой, и еще один, и еще (как будто гроза нанизывает себе ожерелье).
К полудню по тротуарам ручьями стекает грязная вода.
К обеду метеорологи предупреждают о сильных порывах ветра и затоплениях. К вечеру, когда она возвращается в больницу, она бредет по грязи, и половина Сторибрука осталась без электричества.
Вечером, в халате и без тапочек, она вглядывается из окна холла в сердцевину бури и слушает, как ветер, подобно рассерженному жениху, колотит по стеклу.
Она урывками дремлет в кресле. (И когда она включает телевизор, чтобы отогнать страх, на экране лишь полосы помех.)
И поэтому она сидит в темноте, в комнате, окруженной темным стеклом, следя за подсвеченными молнией вихрями облаков (и за оголенными деревьями, и раскачивающимися проводами, и потоками воды, и полосами дождя на стекле). Она растирает ладони, и закутывается в халат, и напевает что-то себе под нос, и ходит по комнате — она делает все, что может, чтобы удержать выпрыгивающее из груди сердце — а потом она звонит мистеру Голду.
Раздаются гудки.
Гудки, гудки, а гром сотрясает стекло, и в всполохах молнии она видит, как дрожит ее рука… и он отвечает.
— Джейн, — говорит он.
— Извини, — голос дрожит, спотыкается и отказывает ей (как отказало половине сторибрукцев электричество).
И она замерзла, потому что халат и носки не спасают от холода стекла, и холода усталости, и холода линолеумового покрытия (и слишком знакомого холода страха).
— Ты в порядке?
— Да. Нет. Я… не… я не знаю.
— Ты поранилась?